|
|
СКАМЕЙКИНЫ
ДЕТИ
Эта история произошла
прошлой осенью.
Был неприятный, мокрый, промозглый октябрьский день. Моросило. За шиворот
попадали холодные капли. И так случилось, что в эту вот отвратительную
погоду мы сидели с приятелем на детской площадке Тверского бульвара, за
мокрым столиком, похожим на птичью кормушку, и пили дешевое пиво.
И когда наш рассудок уже был порядочно затуманен королевским напитком
Гамбринуса, мы увидели нечто.
С безлюдной аллеи бульвара на нашу площадку свернул пожилой гражданин
и направился к одной из скамеек. Но, не дойдя до нее полуметра, он остановился,
присел вдруг на корточки, оперся о верхний край ее спинки и вытянул ноги
назад, а руки — расправил в локтях, — и оказался так в положении восьмиклассницы,
обреченной на нормативы по отжиманию.
И тут началось самое интересное.
Приняв это странное положение, гражданин вдруг быстро и резко стал делать
известные телодвижения. Он отжимался, действительно прикасаясь к скамеечному
сидению своей молнией на ширинке... Мы переглянулись и тихо прыснули.
Гражданин нас не замечал.
— Детей!.. скамейке!.. делает!.. — сказала я, давясь от дурацкого смеха.
Мой друг тюкнулся носом в столик. Но поскольку глазеть на такое темное
дело было вроде бы как неприлично, мы отвернулись и открыли еще по бутылке.
Прошло минут пять.
— Смотри! — дернул меня за рукав мой товарищ. — Он и этой скамейке...
решил удружить!
Действительно, человек занимался уже со скамейкой, которая была чуть подальше.
Мы захлебнулись от хохота. Мы показывали на него пальцами и многозначительно
крутили у виска. Человек медленно передвигался по Тверскому бульвару,
переходя от скамейки к скамейке. Через пятнадцать минут он скрылся из
виду. Мы сдали посуду в ларек, взяли еще "Жигулей" и ушли.
И только потом, много позже, я узнала, что таким образом — отжимаясь от
подоконника, от скамейки, перила, оградки... — будучи без лекарств, вне
дома, в крайней ситуации, — человек может самостоятельно
противостоять сердечному приступу.
ЧТО
ПРОИЗОШЛО?
Грущу: приходится
убивать еще одного человека в себе. Еще один человек решил притвориться
чужим мне. Еще один человек заставил меня...
Ты понял, что произошло?!
Я убиваю тебя так
же жестоко и быстро, как озверевшие арийские фашио, смеясь алыми оскалами,
насаживали младенцев на острый, отточенный кол.
Ты видишь: еще одна
цивилизация гибнет во мне.
Смотри: мою протянутую
руку унесло великим Мальстримом, как ненадежно укрепленный — и сорванный
— понтонный мост.
Давно уже посажены
траурные белые цветы на твоей могиле, цветы, от сладкого запаха которых
теряют сознание.
Ты, о сомнительный
князь всех миров, еще позавчера был вздернут на рею моих безжалостных
грез.
Теперь... Теперь только
смерч подхватит тебя и унесет на острие Лысой Горы. Теперь пауки сплетут
из твоих длинных волос свои самые страшные и самые прочные сети.
В самые сумрачные
пустыни уйдет и не вернется твой караван. Сгорят в моих половецких огнях
твои сусальные княжества. Тебе нет больше места в архитектонике моих лабиринтов,
моих готических сводов и лестниц, имеющих ступеньки с другой стороны!
Ты понял, что произошло?
Я задумалась — и проехала твою остановку.
НОЧНЫЕ
ТЕРРИТОРИИ
Ты представляешь,
как светится мокрый вечерний асфальт?..
Как растворяются в лужах огни фонарей? — кстати, запомни: всегда пишется
фо! Я иду... и пинаю ногой банки из-под Миринды и Пепси, и-ду-маю о том,
что приметы последнего — лейтест — времени окружили мои территории.
От одиночества, от нечего делать, я брожу с тележкой-каталкой по ночным
супермаркетам, в ней сидят не румяные мальчик и девочка и не дед-ветеран,
а сидит в ней бутылка портвейна До Порто и, если было, бутылка можайского
молока.
Стоя у кассы, я жду, пока вытряхнет деньги еще один запозднившийся ночной
житель. У него две тележки, но вряд ли он покупает еду на семью — похоже,
что он — холостяк, и затаривается на неделю. У него перчатки от Джанни
Версаче. У него худое и умное лицо. Он отъезжает на Краун-Виктории, а
я думаю о том, что скоро весна, и я буду ходить без перчаток, а можно
— в кружевных черных митенках, и покрыть ногти золотом, и курить манерно
через мундштук длинные дамские сигареты, а если будут свободные деньги,
куплю себе бутылочку Байлиса и проезжу неделю на такси до метро...
ПОЛОНЕЗЫ
ПЕЧАЛЬНЫХ СЕЗОНОВ
Полки, груженые ровными
рядами книг... Кресла — пыльные, с истертыми подлокотниками... Фотографии
с безумными, выпученными глазами...
Филиал кладбища на буфете — сморщенные пластмассовые цветы отворачивают
от окна полувыцведшие со стороны оконного света головки, смущаясь уродской
своей арлекинно-двуцветной сущности.
Хозяйка их — тоже пыльная, нафталинная, скребет по паркету сморщенными
старушечьими тапками, стоптаны задники, дует в чашечку с чаем, это же
сон, вероятно, я в старости, выходит из дома за крупами, утром кормит
синичек, давит солнце в стакан, кладет три сахара, ищет программу, читая,
шамкает.
Окна на юг. Свет заливает квартиру кручеными струями, видна пыль, никто
никогда не звонит, булькает вздохами радио, в сухарнице тусклые пряники,
в коридоре афиша, тонкий лист, как гофре, с голубыми, гуашь кое-где потекла,
поблекшими буквами: ПОЛОНЕ... Курпеньский, Огиньский, Зарембский... Исполни.
. . (и дальше оторвано).
В
ЭТУ ОСЕНЬ НЕ ХОТЯТ КРАСНЕТЬ ЛИСТЬЯ
В эту осень не хотят
краснеть листья.
Езжу по унылым гостям, играю на: старинных подружкиных пианинах, на: акустике
выжженных стен и подъездных высоких ступенек, на: расстроенных кастаньетах
человеческих рук. Довоенные ноты желты — Мендельсон — нотки налеплены
густо на нотные строки: ничего не понять. Тесно им, тесно в мелодиях томных,
все сливается в пеструю рябь перед глазами, явь плывет, и...
И опять хожу по унылым осенним дворам, позабыв Мендельсона, а вот Гендель
— его "Пассакалия" пахнет еловыми ветками. Хлеб в магазине хранится
в больших коробах, деревянных, чернильного синего цвета.
Как? Закончился? Нет, нет, нет! Меня нельзя обижать — я могу загрустить
и попасть под машину; беспризорного моего Мендельсона тогда опять сдадут
в "Букинист"...
НОЧНОЕ
ВРЕМЯ
Часы поломались, теперь
каждый час бьют двенадцать. Смотрю из гостиной на город — по окнам похоже,
одиннадцать: их светится меньше, чем в десять, и больше, чем в полночь.
Вот уже поздняя ночь, и окна погасли. Светятся только подъездные — негасимые
редкие столбики.
Ночью все слышно. Заскрипели пружины дивана в квартире над нами. Там одинокая
женщина. Значит, где-то полтретьего: она каждую ночь ворочается в это
время.
Дома одной жутковато: за окном воет ветер, от его сильных порывов срабатывают
сигнализация.
На улицах пусто, динамика только в рекламах — бегут огоньки... На всем
обозримом пространстве не сплю только я — значит, бегут для меня?
Развешенные на проводах, вплетенные в ветви деревьев, пульсируют нервно
гирлянды — похоже на Новый Год! — феерический Новый Год длиною в вечность.
ГОРОД
ТАНЦУЕТ
Наконец-то я смогла
разглядеть их, Рабочего и Колхозницу. Вооружившись молотком и серпом,
они влезли на свой пьедестал и застыли в торжественной позе. Я понимаю:
культмассовое мероприятие, он раньше закончил работать, побрился, погладил
рубашку, набрызгался шипром, принял для смелости, встретил со смены ее...
Нет! Школа бального танца! — танцуют они ча-ча-ча, фигура Нью-Йорк, руки
высоковато, ноги неправильно: новички. Но ничего, научатся. Вся жизнь
— это танец. Сейчас вот, застыв на секунду, выдержав паузу, они сделают
обоюдный поворот, и ее серп, описав в воздухе круг, вонзится ему под ребро.
ОСЕНЬ
НАД ГОРОДОМ
Вспоминались запахи
дыма осенью: тихие травы горевали-горели в осенних кострах. Дым поглощал,
как глотал, в себя все: не кислило во рту от антоновских бунинских яблок;
не бежала когтистая цепкая дрожь по спине, не казалось, что ноги мокры,
— нет, даже верленовский тихий дождь — над городом тихий дождь — не заметен
был за грустной завесою сладковатых вечерних клубов. Дым, листяной сладкий
дым перебил собою и сыроватый тот запах антоновских яблочных косточек,
и — высушил, вытер легковесные капли дождя, и — все же дым! — клочья его
завертелись: осень над городом, осень осиновая, осенняя...
синевою да осинью...
охрой да ожелтью...
осеняла...
|