Вернуться на предыдущую страницу

No. 1 (44), 2016

   

Будетлянин


Е. ИГНАТОВА

Юбилей Велимира Хлебникова — важное и знаменательное событие в русской культуре. Влияние его на дальнейшую нашу литературу очень существенно (не только на обэриутов, Мандельштама). Он расширил горизонты словесности, в первую очередь, в поэзии — словесных и образных средств.

Я не буду отвечать на вопросы по пунктам, потому что, прочтя их, вдруг поняла, что у меня нет однозначно-определенного отношения к Хлебникову. «Открыла» я его для себя лет двадцать назад, в пору смутных упоминаний, невнятного сборника М. Б. П.*, бытующей устной легенды. В ней и были «поэт-дервиш, поэт-гений», наволочка со стихами, пошедшими на обогрев. Легенда была романтична и универсальна, как полость; в нее вмещалось что угодно: стихи горели для обогрева ребенка, Хлебников предсказал все грядущие катастрофы, он поэт революции, Председатель земного шара и т. д. (не последнюю роль в канонизации такого рода сыграл Маяковский). И в то же время в легенде была какая-то странная аморфность, расплывчатый фокус, он-то и позволяет интерпретировать наследие Хлебникова довольно широко. На мой взгляд, то же самое есть в самой природе дара Хлебникова. В его облике, судьбе, творчестве есть не только остраненность, но и сильная отстраненность от современного ему мира. Все условно и в игре, кроме изначальных координат собственного, самостийного мира: пространства (особого, степного) и сдвинутого сознания, где особенно остро цветовое, бестеневое, укрупняющее детали зрение. Запахи, «святилища растений», растворение человека в органике пространства — таков мир южнорусской степи (где перекликаются эхом «Ра-Разин»), мир Хлебникова. Это особое, прозорливо-дремотное состояние души описано и в чеховской «Степи»; оно — воздух прозы Андрея Платонова, во многом очень близкого к Хлебникову. «Наполнителем» меж этих координат может быть что угодно — как в пении кочевника: от мифа до революционной хроники. Революционные поэмы Хлебникова истинно «скифские» — от первозданно жестоких «ножей» во множестве — до детских пеней о бабах, кормящих своим молоком барских щенков (бабы пришли прямо из хрестоматии и в русской жизни начала XX века архаичны, как каменные бабы).
Я не думаю, что Хлебников «авангардист» (и сам термин отдает армейским обозом). Как шел он в Персию с футляром от пишущей машинки на голове (тоже легенда?), то отставая, то обгоняя отряд, своей собственной тропой, так и в литературе. «Авангард» настоящий — это Бурлюк со стеклышком в глазу и бородавкой, Маяковский да теоретики вроде Брика. При всех раскладах Хлебников — иной, за ним другая культура, духовный мир иной, он, уж если обращаться к терминам, архаист. Не случайно именно в футуристической среде родилась легенда о «блаженном, дервише», то есть о неразгаданности и инакости его. И в пору официального процветания футуризма хлебниковское процветание ограничилось шутовски-триумфальным проездом на грузовике. В ситуации «Хлебников — футуристы» есть, на мой взгляд, что-то скверное, игра, переросшая в хамское присвоение.
При встрече с творчеством Велимира Хлебникова для меня главным было и остается обретение свободы, необозримых горизонтов слова, больше всего, пожалуй, я люблю его стихотворения.

*Хлебников В. Стихотворения и поэмы / Сост., подг. текста и примеч. Н. Степанова. — Л.: Советский писатель, 1960. — 397 с.: портр. — Т. 50000 экз. — (Библиотека поэта. Малая серия).



В. КРИВУЛИН

Отвечая на вопросы «Хлебниковской анкеты», я позволил себе пренебречь их порядком, который, на мой вкус, слишком принудителен и традиционен, поскольку авторы анкеты предполагают в первую очередь историко-литературную версию жизни и поэзии Хлебникова, в то время как для меня с этим именем связано прежде всего представление о судьбе русской социально-лингвистической утопии, немыслимой без архетипического образа Будущего, который давно уже перестал быть составной частью менталитета носителей нашего национального сознания.
Вне Будущего нет Хлебникова, ни его поэзии.
Поэтому столетний юбилей Велимира Хлебникова несвоевремен. Прийдись он лет на двадцать раньше, это было бы, вполне вероятно, решающее и переломное событие в нашей культуре. Не исключено, что спустя двадцать лет снова наступит «эпоха Велимира» — и тогда хлебниковские торжества вновь станут фактом бытия, а не истории.
Теперь же, в период причесывания и обрития наголо «длинноволосой культуры», когда мы не только не ощущаем себя творцами Будущего, но, наоборот, обретаясь в полной растерянности перед лицом возможных перемен, все более и более склоняемся к духовному истэблишменту, к сусальному золоту классики, с ее высокими «профессиональными стандартами» — в такое время, честно говоря, не до Хлебникова.
Его время прошло, но еще не наступило.
Не случайно, что центральными фигурами на этом печальном праздновании оказались наименее «хлебниковские» персонажи нынешней литературной комедии — Михаил Александрович Дудин и Юрий Андреевич Андреев.
Закономерно, что за широкими спинами двух сиих свадебных подполковников скрылись лица тех поэтов, критиков и мыслителей, для кого слово Хлебникова по-прежнему живо, действенно и космологично, будто не разверзлось никакой исторической бездны между бритоголовыми пасынками постфутуризма (Маяковским, Шкловским, Родченко) по эту сторону провала и короткоостриженными, аккуратными лауреатами премий Ленинского комсомола последних лет — по другую.
Между ними — пропасть, заполненная, как наволочка, черновиками стихотворений и поэм Хлебникова. И когда мы делаем шаг из 20-х годов в 80-е, только инстинкт самосохранения заставляет нас чувствовать под подошвой не голый, беззащитный воздух, не имеющий «ни дна ни покрышки», а податливую домашнюю субстанцию, что-то вроде перинного пуха, который может и должен греть, будучи помещен в любую произвольно избранную оболочку.
Но трудно представить себе существо более неуютное и бездомное, нежели поэзия Хлебникова. Именно поэтому обречена любая попытка «современного Хлебникова».
Даже замечательно и с любовью устроенная в Комендантском доме Петропавловской крепости экспозиция «Хлебников в Петербурге» — к сожалению, тоже всего-навсего еще один ком мертвой, мерзлой словесно-живописной земли, брошенной в свежую, незаживающую могилу «честнейшего и благороднейшего рыцаря поэзии», ибо выставка эта профессионально и честно исполняет задачу, прежде казавшуюся невыполнимой, — сделать творчество «священника цветов» обыденной бесцветной деталью нынешнего унылого и убогого пейзажа интеллектуальной жизни России.
Я видел впечатление своих 16–17-летних учеников от этой выставки — ни удивления, ни восторга, ни бешенства, футуризм принят к сведению как  ф а к т  п р о ш л о г о. Чужого прошлого. Заполнена еще одна пустовавшая информативная ячейка. Любопытно, что в основном это реакция будущих гуманитаров-филологов, востоковедов, лингвистов. Единственное исключение — будущий естественник, биолог, который почувствовал за стихами Хлебникова «какую-то новую… другую жизнь, модель жизни». Когда я попросил уточнить, он произнес то, чего я даже не ожидал услышать: «Это как новый язык, неизвестный. Все слова знаю, а вместе не собираются, а как только перестал видеть отдельные «слова» — сразу собралось. Оказалось — очень здорово и близко…» Я подумал о том, что поэзия Хлебникова сейчас вернулась к своему «доутробному» состоянию — в лоно естественных наук и естественнонаучной утопии середины прошлого века.
Гуманитарные метастазы этой «базаровской грезы» — утопия языка, мечта о языке-абсолюте, языке-моторе, языке-локомотиве, языке-творце реальности. Мечта, одушевлявшая литературную деятельность Хлебникова, заставлявшая его сталкивать историю и математику, искать общие для обеих законы, с головой окунаться в мутный придонный поток неизжитых языческих верований, совершенно по-базаровски «тыкать» звездам, мистифицировать технику, рваться в полуоткрытый мусульманский и буддистский Восток от «пивных немцев».
И вот сейчас мы стоим на развалинах хлебниковской мечты, с таким трудом налаженных им «мостов» между словом и вещью, между историй народа и историями словоформ. И теперь чаемое единство знака и обозначаемого свидетельствует лишь о неразрешенной трагической судьбе гения, самое имя которого хочется просто забыть, чтобы не вспоминать о том, что нас окружает и насколько  б е з ъ я з ы к о современное общественное (и литературное!) сознание, насколько беспомощно оно — чем-то напоминая пэтэушника-хулигана, пытающегося выдавить из себя ответ на вопрос учителя о «художественных особенностях поэмы Маяковского «Хорошо»: «Зээ-Бээ-Мээ»… Словом, «Бобэоби — пелись губы…»



РЫ НИКОНОВА

1. О, не находите ли Вы
что образ гения-поэта
поэта-дервиша (слыхали ль Вы?)
легенда есть в какой-то мере?

«Поэт — не гений и не дервиш» — вот это — легенда, а гений и дервиш — быт, повседневность русского поэта. Мое отношение к качеству текстов Хлебникова зависит именно от качества его текстов. Образ жизни — это отдельное стихотворение, тоже интересное.

2. В таком «размазанном», жанрово диффузионном поэте, как Хлебников, трудно провести границы жанров. В каждом поэте мне кажутся наиболее интересными теоретические основы. Теории Хлебникова, хотя он и много ими занимался, представляются мне недостаточно четкими. Возможно, им недоставало именно творческого подтверждения. Очень нравятся архитектурные проекты и проза, проекты особенно.

3. Сдвиги в области языка, произведенные Хлебниковым, кажутся мне важными, но менее фундаментальными, чем работа в этой области Крученых, Зданевича, Чичерина. Хлебников занимался химией языка, исходя из наличных материалов и процессов. Он воскрешал забытое и имплантировал родственное. Его современники Гнедов, Зданевич, Крученых и Чичерин имплантировали в ткань языка постороннее и даже потустороннее, ввели язык в  н о в у ю и более обширную систему, копались не в языке уже, а в его истоках и соответственно — последствиях. Хлебников вертел, (обогащал и насыщал), поворачивал, его соратники и продолжатели — раздвигали, замещали и спрессовывали. Хлебников столкнул язык с места, с мертвой гнилой точки, дальше уже было труднее, ибо катить-то приходилось не вниз, а вверх, Хлебников, повторяю, только раскачал камень.

4. Если Хлебников — поэт для поэтов, то для кого остальные «поэты»? Для профанов? Туда им и дорога.
Лучший комплимент поэту — назвать его творчество — складом идей. Нужно только, чтобы идеи на этом складе не залеживались, а шли в дело, то есть после новой обработки — на новый склад. Удалось ли Хлебникову грамотно организовать свой склад, то есть его принцип «навала» — случайность или «так и задумано» — не мне судить. Мне кажется, что скорее — последнее.

5. Современный авангард в России — это слабый ключ, питающийся исключительно глубоко заложенными подземными водами. Ключ этот огорожен, придавлен камнем, залеплен ложными этикетками и атрибуциями и дополнительно оплеван. Но поскольку существуют исследователи-альпинисты, имеющие к тому же козырные карты на руках, в которых давным-давно проставлены имена первых поэтов-авангардистов, постольку ключ этот каждому настоящему поэту знаком, этикетки смешны, а камень почти скинут. То есть плевать стало удобнее. Без Хлебникова немыслим Крученых и Зданевич, без этих двух — нынешний авангард. Но было громадной ошибкой выводить истоки нынешнего авангарда только из русских (хлебниковских) корней. Нынешнее искусство интеграционно, а корни не имеют границ. Математические опыты Маллармэ, Рене Гиля увязаннее с литературой, то есть многовекторнее (неопределеннее и неодномернее), чем математические изыскания Хлебникова.

6. Хлебников — реликт, устарел уже в 20-е годы (если иметь в виду статус «поэта для поэтов»). Чичерин пошел куда дальше в те же 20-е годы (первый наш концептуалист, кулинартист и пр. и пр.). Недаром пришло время «официального юбилея» — Хлебников находится ныне на уровне профанов. Он стал им понятен как Есенин.

7. Социально-утопический аспект любого творчества для меня обычно проходит незамеченным.

8. С творчеством Хлебникова меня познакомил Сигей в 1966 году. Однако по-настоящему «дошло» оно до меня много позже (лет на десять). Я начала понимать, то есть с удовольствием читать Хлебникова тогда же, когда познакомилась с продукцией Зданевича, Чичерина, Гнедова, Туфанова, Терентьева и пр. Поскольку остальные перечисленные авторы сразу «понравились» мне больше (оказались ближе по технике), то Хлебников так и остался на периферии сознания, как некий основатель традиции. Из литературы о Хлебникове интереснее всего написанное Харджиевым.

9. Как можно чего-то ждать от уже прошедшего юбилея? Следовало его отметить на 50 лет раньше, а затем отмечать ежегодно, создать музей авангардизма в Ленинграде и на месте бывшей деревни Санталово, присвоить имя Хлебникова той улице, на которой сегодня живет Н. И. Харджиев — лучший издатель его произведений, создать Дом будетлян имени Хлебникова, где дети могли бы обучаться технике авангардистского литературного письма.



Д. ПРИГОВ

Осмелюсь сказать о Хлебникове
Как свойственно, как и должно быть личности на сломе стиля, Хлебников — личность кентаврическая. Это, пожалуй, и отражается в неуклюжем слове, определяющем для меня его стилевую принадлежность — пост-символизм. Переходный период от одного большого стиля к другому — от модерна к конструктивизму — породил титанов, которые неимоверными личностными усилиями завоевывали то, что потом стало скучной нормой обыденного сознания. Пожалуй, почти все представители кубо- и эго-футуризма (за редким исключением, как Крученых, Матюшин и некоторые другие), а также раннего акмеизма и есть пост-символисты, с рудиментами символистических апелляций к надчеловеческому, сверхчеловеческому, подчеловеческому, правда помещаемые пост-символистами в весьма экзотических (для канонической культуры 19 века) местах и пространствах. И вообще, весь стиль, манера поведения, поэтическая поза их, т. е. основной способ объявления, манифестации поэзии в мире через пост-символистов можно назвать экзотизацией всех привычных до того параметров как поэтической речи, так и поэтического поведения. Это принципиально отличает пост-символизм от футуризма (конструктивизма), весьма мало у нас известного, ну, разве по отдельным произведениям Чичерина, Зданевича, Крученых, Гнедова, Туфанова, Терентьева. Пафосом зрелого футуризма стало отыскание предельных, онтологических единиц текста и предельных истинных законов оперирования этими единицами с целью конструирования единственно истинных предметов как искусства, так и быта, и еще дальше — истинных пространств жизни, смерти и мироздания. Совпадая с символизмом и пост-символизмом в глобальности своих претензий, футуризм отличался от первых позой, выправкой кадрового рабочего, холодным и прицельным взглядом инженера, аккуратной прической и строгостью манер руководителя крупного предприятия и непреклонностью, даже жестокостью провозглашателя новой, не терпящей никаких возражений и отступлений, программы перестройки всего, чего только можно найти в этом мире, во всем, чего еще нельзя найти нигде, но скоро можно будет найти везде, собственно, только это и можно будет найти. А где-то там, уже вдали, бродили затянутые в черные сюртуки-сутаны экстатические старцы-юноши символисты, а рядышком, между ног, мелькали шаловливые северянины, обряженные индейцами гумилёвы, хулиганы маяковские и лохматые безумцы-визионеры хлебниковы.
Но нет, нет, не подумайте, что я идентифицирую себя с этими инженерами человеческого счастья. Они для меня такие же персонажи в вековечной драме культуры.
Надо сказать, что все утопические проекты футуристов, во всяком случае, их пафос переустройства культуры и искусства и мира целиком на основах экономных законов геометрии и мысли как породительницы чистых геометрий всех сфер бытия, я никогда не принимал, но понимал как некий эзотерический опыт эстетической эйфории. Точно так же отношусь я и к научным изысканиям Хлебникова, в большинство которых я никогда не вчитывался, хотя, в отличие от футуристов, апелляция к надмирным, высшим, тайным силам, с неким штейнеровским прищуром и дрожью Блаватской, оставляли меня в недоумении, заставляя предполагать род мистификации, но уже выходящей за пределы поэтического образа, т. е. аналогично тому (не буквально, а типологически) как футуристы надели кожанки и взялись за пистолеты.
И, как мне представляется, этот внепоэтический утопизм сыграл существенную роль в том, что Хлебников обрел статус «поэта для поэтов». То есть в его поэзии отсутствует пласт, который условно, беря в пример «Евгения Онегина», можно назвать «Таня полюбила Женю». То есть, у Хлебникова отсутствует поп-пласт (не словечки, не цитаты, не тропы, а именно пласт поп-сознания с его определенными константами взаимоотношения жизни-искусства, требующий появления самых жизненно важных идей в кринолинах и фижмах, а не в безжалостной обнаженности). Надо сказать, что высокомерное отношение к этому пласту в поэтическом языке или просто игнорирование его, весьма плачевно сказывается на поэте и его творчестве, во-первых, отсекая от него громадную часть читающего населения, во-вторых, мешает культуре пластифицировать поэзию, т. е. сделать ее языком жизни, способом языкового мышления, в третьих лишает саму поэзию одного из героев драматургического действа самого стиха. (Надо заметить, что, скажем, у Есенина, отсутствует, например, пласт высокоумственных красот и духовных прозрений). Но являемый Хлебниковым образ безумца и пророка как бы отрицательным образом несколько компенсирует этот недостаток — «что взять с безумца!»
Еще могу сказать, что, читая Хлебникова (как и Лермонтова), я испытываю безумный восторг и чувство собственной ничтожности, но, отложив книгу, тут же забываю все, не будучи способен даже припомнить, о чем там говорится. В этом отношении я предпочитаю Блока.
Из всего, что я читал о Хлебникове, наибольшее впечатление на меня произвели воспоминания Митурича.
А вообще-то, что и говорить, Хлебников — гений!



С. СИГЕЙ

1. Отношусь к творчеству Хлебникова одобрительно. К его личности тоже отношусь одобрительно. Хороший был мужик, толковый, не то, что большинство нынешних поэтов.

2. Мне близки, интересны все области творческого наследия Хлебникова: стихи, проза, проекты, а также многие остальные, почему-то не перечисленные т. т. сочинителями анкеты.

3. Все реформы и все сдвиги считаю важными, особенно в поэтическом языке. Его чем больше сдвигать, тем лучше, чем больше реформировать, тем еще лучше и так продолжать до полного читательского опупения.

4. Все мнения в анкете перечисленные (лаборатория или наоборот) считаю идиотскими.

5. Современный авангард совсем не связан, его еще связать не успели, в архивы не запихнули. Рановато еще спрашивать про это, обождите пока свяжут.

6. Настолько современен, насколько спрашиваете, да еще с гаком.

7. Вопрос непонятен. Повторите по буквам.

8. По-настоящему открыл для себя Хлебникова (если это, конечно, вообще произошло) давно, недавно, вчера, сегодня, завтра, послезавтрака, плюсквампортфель (нужное подчеркнуть). Литература о нем сыграла роль оль ль ь. Лучшее из написанного о Хлебникове — это «дыр бул щыл» Крученых, а еще лучшее — все мое творчество.

9. С нетерпением жду банкета, на который бы меня пригласили.
А следовало бы этот юбилей отметить большим книжным костром, в основании которого пылали бы все ответы на эту анкету.



С. СТРАТАНОВСКИЙ

Несколько слов о Хлебникове (вместо ответа на анкету)

Честно признаюсь: не чувствую себя вполне подготовленным, чтобы ответить на все вопросы анкеты. Вместе с тем, фигура Хлебникова всегда привлекала мое внимание. Поэтому я предлагаю вместо ответов на вопросы свои размышления о поэте.
На заре XX века Хлебников высится подобно Пушкину на заре XIX-го. Это неслучайное сопоставление: они почти зеркально противоположны. Пушкин — русский европеец: его пресловутая всеотзывчивость есть не что иное как отзывчивость всеевропейца. Хлебников — русский азиат, нелюбивший Европу и свободно дышавший лишь в азиатской степи. Пушкин — рыцарь культуры, ясно осознававший, что европейское просвещение в России — тонкая пленка, под которой шевелится хаос. Хлебникова этот хаос не страшил, наоборот, он стремился слиться с ним, стать его голосом. Пушкин боялся «русского бунта, бессмысленного и беспощадного», хотя какой-то частицей своей души и любовался Разиным и Пугачевым как личностями. Для Хлебникова, наоборот, бунт (революция) — священное состояние мира, разлад, предшествующий новому мировому ладу — Ладомиру.
Для меня Хлебников в первую очередь поэт Русской революции, причем, в этом своем качестве он равен Блоку — автору «Двенадцати» и превосходит Маяковского. Как поэт революции Хлебников глубоко, можно даже оказать, глубинно национален: ему с большой силой удалось выразить то двуединство Бунта и Утопии, которое лежит в основе национального мифа. Хлебников — юродивый у храма Будущего, у порога «Ладомира», он — блаженный, почти святой и вдруг... вдруг в его пророческо-юродивом бормотании мы начинаем различать нечто страшное, совсем не святое, а скорее бесовское. Начинается «песня сумрака»:

Знатных старух
Стариков со звездой
Нагишом бы погнать
Ясноликую знать
Все господское стадо
Что украинский скот,
Толстых, седых,
Молодых и худых
Нагишом бы все снять,
И сановное стадо,
И сановную знать,
Голяком бы погнать,
Чтобы бич бы свистал,
В звездах гром громыхал

Это из поэмы «Настоящее». Не правда ли, похоже на описание лагеря смерти? Не менее выразителен монолог Прачки из той же поэмы:

Я бы на живодерню
На одной веревке
Всех господ повела
Да потом по горлу
Провела, провела
А белье мое всполосну, всполосну
А потом господ
Полосну, полосну
И — их!
— Крови лужица!
В глазах кружится

Пожалуй, впервые в русской литературе появляется восхваление резни, живодерни, откровенно высказывается чудовищная мысль о массовом физическом истреблении господствующих классов. Мне могут возразить: вы путаете голос автора с голосом персонажа, напомнят о полифонии. Поэма «Настоящее» действительно полифонична, но акценты в ней расставлены так, что не возникает сомнений, на чьей стороне автор. «Голоса улицы» для него вовсе не чужие, они входят в его сознание, становятся частью его самого. Парадокс состоит в том, что сила революционных поэм Хлебникова именно в этом взгляде в бездну, в переступании некой черты, переступить которую небезопасно для души художника. То же, хотя и в меньшей степени, можно сказать о Блоке — авторе «Двенадцати» и совсем нельзя сказать о Маяковском, для которого в революции никаких «бездн» не было, все было ясно и однозначно в этой хрестоматийной ясности. Хлебников же касается самого нерва революционных событий. Вот поэма «Ночь перед Советами». Здесь перед нами две судьбы: судьба старой барыни и старой поденщицы.
Барыня прожила в общем-то достойную жизнь: была медсестрой в русско-турецкой войне, не была чужда и революционным идеям. И вот «в ночь перед Советами» старуха-поденщица пророчит ей гибель: «Барыня… барыня. Вас завтра повесят». За что же? За «грехи отцов», за то, что жила иной — неискореженной, непотерянной жизнью. Ее вина не индивидуальная, а родовая, вина сословия, класса, и в этом трагическое противоречие, непереносимое для сознания: невинный виновен, невинный должен погибнуть. Для Хлебникова, как и для Блока, истина Революции в гибели невиновного, но акценты при этом они ставят разные. У блоковской Катьки нет никакой классовой вины перед красногвардейцами, они убивают ее из-за каких-то, не очень ясных личных счетов, убивают в общем-то случайно. Для Блока здесь важен сам факт преступления, переступания через невинную кровь — в этом переступании — революция в миниатюре, модель революции. У Хлебникова — акцент на оправдании преступления, невинные обвиняются с позиции классовой ненависти.
Когда, говоря о Хлебникове, мы произносим слово «утопия», то мы невольно вносим в наше суждение оценочный момент: ведь Утопия — это нечто неосуществимое, нереальное. Хлебников, однако, верил во все свои проекты, в том числе и в самые фантастические и абсурдные. Сейчас эти проекты воспринимаются как некий новый литературный жанр, их нелепость и нереальность оборачиваются своей эстетической, поэтической стороной: мы восхищаемся причудливостью фантазии поэта, но не относимся к этому всерьез. Можно продолжать этот жанр, создавая столь же фантастические проекты, но это будет уже литературная игра. В наше время утопизм сильно упал в цене, после известного исторического опыта мы боимся утопий, нам трудно сейчас представить, как это целое поколение жило верой в скорое осуществление социального идеала. Здесь мы расходимся не только с Хлебниковым, а с целой эпохой. Наши современные авангардисты, в отличие от авангардистов первого призыва, также чуждаются Утопии, ее место в их мире заняли Ирония и Игра. Игра становится абсолютом, хозяйкой мира, в котором уже нет ничего подлинного и священного, все можно осмеять и вывернуть наизнанку. Это и ведет к появлению Сорокиных, Викторов Ерофеевых и подобных им литераторов. Хлебников, однако, был уверен, что подлинное и священное существует и, хотя в его произведениях достаточно как игры, так и иронии, в основе своей он серьезен.
О языковой работе Хлебникова писалось уже достаточно, поэтому не буду повторяться. Вероятно, его проект «звездного языка» можно рассматривать с точки зрения витгенштейновской теории языков-игр, но опять же для самого поэта это была не игра, а существенная часть утопической программы. В проекте «звездного языка» интересно и другое: семантизация первоэлементов (в данном случае, фонем). Вспомним Кандинского, приблизительно в эти же годы пытавшегося создать семантическую теорию цвета. Здесь ход мысли, характерный для многих авангардистов: сначала разложение языка искусства до первоэлементов, а затем попытка построить из этих «кирпичиков» свой «иной» мир.
Что сказать о личности Хлебникова? Пожалуй то, что он — единственный в своем роде пример полного слияния поэта и человека: все самое невероятное, что о нем рассказывают — правда.
Зазор между Хлебниковым-поэтом и Хлебниковым в жизни — минимален. Пушкин был не только поэтом, но и светским человеком, помещиком, издателем журнала, семьянином. Хлебников был только поэтом, живущим так, как хотел бы (но не мог) жить Пушкин:

По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам.

Я не знаю, можно ли верить рассказу Петровского о том, что Хлебников бросил его больного в степи. Проверить это невозможно, но и отрицать вероятность этого случая тоже нельзя: революционные поэмы показывают, что он мог встать «по ту сторону» морали, то же могло проявиться и в жизни. Но тут возникает вопрос, а не был ли он всегда «по ту сторону» или, говоря прямо, был ли он психически нормальным человеком? Разобраться в этом — дело психиатра, хотя вряд ли тут ответ будет однозначным: понятие о психической норме весьма подвижно. Мне кажется, что безумие Хлебникова (если удается доказать наличие такового) не было без-умием, скорее, это было ино-умие, попытка жить в реальности по законам Ладомира.
И еще: «сдвиг» в его сознании чудесным образом совпал с тем историческим» сдвигом», который переживала вся страна. Сама эпоха безумствовала, само время хлебниковало (позволю себе этот неологизм в духе неологизмов самого Предземшара). Именно поэтому и удалось ему так выразить свою эпоху, хотя и был он «бабочкой, залетевшей в комнату человеческой жизни».



В. УФЛЯНД

По поводу столетия В. Хлебникова

1. Великий поэт и личность. Естественно, легенда влияет на восприятие текстов и даже часто (я тоже сначала услышал легенду, а потом стал читать) идет впереди прочтения. Но легенду создал сам Хлебников, противоречия между поэзией Хлебникова и легендой не замечал.

2. Все четыре. Одно вытекает из другого. Теория и проекты могут показаться несколько дилетантичнее литературы, но это гениальный дилетантизм, который стоит десяти профессионализмов.

3. Главное — освобождение от литературных догм XIX века, расширение поля творчества и обогащение приемов. Не все изобретено Хлебниковым, многое он просто вспомнил или заново обнаружил. Но все в целом — эпохальная реформа в сфере языка и литературы.

4. Скорее, поэт для очень квалифицированного читателя. Поэты могут, не пользуясь, во всяком случае сознательно, идеями Хлебникова, быть хорошими поэтами, а могут пользоваться, но безуспешно, если не понимают существа. А можно прочитать Хлебникова с пониманием и не ощутить поэтического зуда в пальцах и пере.

5. Очень тесно. Авангардисты всех толков размахивают им, как знаменем. Иногда успешно развивают ту или иную сторону его наследия. Профанаторов Хлебникова тоже хватает.

6. Так же современен как всякий настоящий поэт любой эпохи.

7. Утопии и антиутопии возникают и сменяют друг друга в зависимости от веяний и от характера мыслящего субъекта. Хлебниковская утопия просто аспект его поэзии и личности, допустим, не главный, но интересный.

8. Поздно. После того, как уже открыл многих его последователей и эпигонов: Маяковского, Асеева, после того, как кое-что хлебниковское воспринял из Заболоцкого, Пастернака, после того, как уже знал многое о нем из побочной литературы. Лучших вещей назвать не могу. Слишком много и совершенно разного, как будто писали разные поэты.

9. Прежде всего нового полного издания Хлебникова. А в остальном юбилей отмечается во всем мире, может быть и не достаточно, но широко. Литературоведов заняты десятки. Трогает и удивляет, что среди них большинство не славяне. Много толковых и дотошных. Имя Хлебникова упоминается вместе с Джойсом, Прустом и другими столпами авангардизма. Пора и перестать пользоваться тандемом «Хлебников тире авангардизм». Надо говорить: «Хлебников тире поэзия, тире литература, тире творчество». Лучшим ознаменованием столетия были бы новые гении. Недавние чтения памяти Кари Унксовой на пр. Чернышевского по совпадению достойное событие также и памяти Велимира.



Э. ШНЕЙДЕРМАН

1. Узнал Xлебникова в конце 50-х и сразу полюбил его. С тex пор отношусь к нему с большим уважением, а к его творчеству — с неизменным интересом. Абсолютное равнодушие к удобствам, предоставляемым цивилизацией, полнейшая безбытность — и все это ради творчества (впрочем, «ради» — неточное слово, если говорить о Xлебникове, — просто недосуг ему было заниматься бытом, вся энергия уходила на работу), — что же это может вызвать, как не восхищение, да, пожалуй, и зависть (он — всегда мог всецело быть погружен в работу, а ты вот…), ну и, наконец, — неизбежно породить легенду. Однако легенда о Xлебникове, возбудя жгучее любопытство к его произведениям, может быстро потерять свою яркость — из-за трудности многих его вещей для восприятия. Важно, кто читатель, для чего ему вообще нужны стихи и т. д.

2.-3. Захватывающи его предчувствия, предвидения. У Xлебникова много темного, нерасшифрованного, многое будет понято и оценено по достоинству уже после нас. Но кое-что начинают понимать, с какими-то частностями, на которые еще недавно яростно нападали, постепенно соглашаться. Простейший пример. Маститый литературовед, стоявший у истоков хлебниковедения, Н. Степанов писал в I960 г.: «Обращаясь к природе, поэт далек от мысли о творческом и разумном ее преобразовании человеком, о ее завоевании, борьбе с нею. Наоборот, человек у него подчиняется природе, растворяется в ней». (В. Хлебников. Стихотворения и поэмы, Л., «Б-ка поэта», М. с., I960). Лет через 10–15 после того (а после Xлебникова — через полстолетия) начали догадываться, что  з а в о е в ы  в а т ь природу,  б о р о т ь с я  с ней отнюдь не следует, — себе же во вред будет; что необходимо, чтобы не уничтожить ее и не погибнуть самим, научиться понимать ее, растворяться в ней.
Но вообще оценку научных, математических изысканий оставим соответствующим специалистам, они лучше поэтов во всем этом разберутся. Для нас главное в Xлебникове — его литературная работа.
Сдвиги, осуществленные Xлебниковым, огромны. И прежде всего следует говорить не о том или другом качестве или группе качеств, но о глобальном сдвиге, осуществленном Xлебниковым — о сдвиге русского стиха с «насиженного (18–19-м веками) места. Если же взять отдельные стороны, например, язык, то тут поражает, насколько он обогатил литературный язык, введя в стихи целые слои архаики, современности (язык улицы и деревни) и будущего (тысячи неологизмов). И в то же время, когда ему этого было достаточно, умел блестяще обходиться, не впадая в банальность, привычным литературным языком своего времени (напр., «У колодца расколоться…»).
Можно сказать и о другом сдвиге — о разрушении жанровой обособленности, о размыве жанровых границ: все у него неразрывно связано: стихи то переходят в сценическое действие, то вливаются в прозу, проза втекает в статьи и воззвания, а те — в стихи и т. д. Словом, все жанры у него — сообщающиеся сосуды. (Я не употребляю слова «реформа», а лишь — «сдвиг», т. к. открытия Xлебникова никем не были по-настоящему подхвачены и внедрены, русский стих, в основном, остался таким, каким был до Хлебникова, помимо него). Но будем надеяться, что это еще впереди.

4. Во многом это, действительно, так. Хлебникова нелегко «переварить», — у него — для массового читателя стихов — слишком велика концентрация поэтических идей, «слишком огромна доля новаторства». Ко всему этому нелегко привыкнуть. Но только Xлебников — не «склад»: это мощный энергетический источник.

5. Вопрос это сложный и совершенно неисследованный. Наспех можно сказать лишь, что, бесспорно, Xлебников не был одинок, и что, как сейчас видно, он, сравнительно с другими представителями авангарда его времени, имел наиболее глубокие корни и был наиболее последователен, что он оказал заметное влияние и на сотоварищей-футуристов — Маяковского, Каменского, Крученых, Асеева, и на лефовца Кирсанова, и на обэриутов. Хотя каждый из них не наследовал Хлебникову в целом, а брал и развивал какую-то одну его сторону. И в дальнейшем влияние Xлебникова на отдельных поэтов было заметным (хотя — из-за малой известности его творчества — менее широким, чем могло быть). Здесь прежде всего на память приходят имена Н. Глазкова, К. Некрасовой, А. Волохонского. Ксения Некрасова восприняла Хлебникова глубже других, т. к. у нее с ним существовало какое-то внутреннее родство. Возможно, кого-то я упустил, но все равно, имен можно вспомнить немного. Однако творчество Xлебникова — это такой мощный сгусток новой энергии, что сильное воздействие его на поэтов будет проявляться еще очень долго.

6. Ответ см. в предыдущих пунктах. Устарели, т. е. ушли в историю отечественной словесности манифесты, элементы сиюминутной литературной борьбы, но ни в коей мере не его творчество.

7. Xлебников никогда ни от чего не отрекался, не изменял себе, не ломал себя, не перестраивался и не перековывался. Он был редкостно цельным человеком. С другой стороны, он жил в свое время. «Вовлеченность в Утопию» (темы I-й мировой войны и революции) обострила контрастность стихов, расширила границы творчества. Отвергнув «период утопии», мы отвергнем большую и, вероятно, наиболее яркую его часть. Принимаю творчество Xлебникова как особую цельность.

8. Не считаю, что постиг его. Все еще только вчитываюсь. Для собственной же работы не все в нем мне нужно и важно. Капитальных трудов о Xлебникове мне не попадалось, лишь масса статей, как правило, неглубоких, от которых выгодно отличается статья Р. Дуганова в «Вопросах литературы» (1985, № 10). Предпочитаю узнавать Xлебникова, читая Xлебникова.

9. Юбилеев, как-то отмечавшихся, было много: 50-, 60-, 75-, 90-летие, этот оказался из ряда вон выходящим: выставка в Петропавловке, мемориальная доска в Астрахани, 4 книги, радио— и телепередачи… Лично мне достаточно, учитывая его весьма малую популярность. Разве что собрание сочинений еще издать… Но самым значительным было бы, ежели, широко и торжественно отмечая его юбилей, громогласно восторгаясь его новаторством, поняли бы, наконец, что тормозить движение поэзии — значит умерщвлять ее, и признали бы уже, наконец, узаконили что ли право ныне действующих поэтов на своеобразие, на поиск, новаторство. Но это, вероятно, очередная Утопия.



В. ЭРЛЬ

1. Бессмысленный вопрос! Как можно «относиться», скажем, к Солнцу?
Луне? Звездам? «Относиться» можно к блокобальмонту или, на худой конец, к пищевым продуктам.
— Влияет ли на какие-нибудь третьесортные мозги «легенда» и т. п.? Наверное, влияет, — им всегда нужно что-нибудь в таком духе…

2. Художественная.

3. Создание нового поэтического языка (и сознания). Это — навсегда.

4. Из всего можно сделать все… Из любого автора можно выцеживать образы, интонации, — но не стоит, я думаю, возводить это в принцип.

5. Если бы не было Хлебникова и Крученых, то все было бы по-другому, а, может быть, и вообще ничего бы не было.

6. Велимир Хлебников  в н е в р е м е н е н  — иначе говоря, современен всегда: был, есть и будет (ср. ответ I, ч. 1). См. также выше, ответы I (ч. 2) и 5.

7. И не «вопреки», и не «благодаря». «Социально, так сказать, утопический» — как сказано в вопросе, «аспект» — одна из граней рассматриваемого явления.

8. В 1963 году, при первом прочтении. Вопрос в скобках считаю для поэта (если он, разумеется, таковым является) — оскорбительным.
— Лучшее (и до сих пор непревзойденное) из написанного о Хлебникове — это Статья Р. О. Якобсона (Прага, 1921) и комментарии Н. И. Харджиева в подготовленном им томе неизданных произведений В. Х. (М., 1940). Кое-что можно также почерпнуть из сравнительно обширной мемуаристики, — в первую очередь, конечно, из А. Е. Крученых…

9. Новых публикаций; если бы это было в моей воле — издания всего В. Х., со всеми вариантами, черновиками, набросками, рисунками, чертежами (под редакцией, разумеется, Н. И. Харджиева).

Р. S. Что за анкета?! Понимаете ли вы,  о  к о м  и  ч т о  вы спрашиваете?..