Вернуться на предыдущую страницу

No. 2 (45), 2016

   

Переводы


Марек ВАВЖКЕВИЧ

ИЗ ЦИКЛА «ПЯТНАДЦАТЬ ПИСЕМ»
 
Письмо лорда Генри к Ее Королевскому Величеству Елизавете I

Ваше Величество!
Повинуясь покорно приказу, сегодня сошел я
На берег французский.
Дул ветер с севера,
Путь через Ла-Манш был довольно нелегким.
Поведать не смею,
Как мутило меня всю дорогу. Моряки
Говорили «морская болезнь»… Это странно —
Много раз на земле я страдал от подобной болезни.
Я об этом пишу потому, что когда удобрял я пучину,
Через борт перегнувшись подветренный,
С пальца
Перстень соскользнул у меня. Он был со смарагдом.
А цвет камня похож был на цвет Ваших глаз.

Говорят, что пляжи Бретани голубоваты,
Прибрежные воды — лазурны.
Нет, Ваше Величество.
Доношу, что корсары Вам лгут. У моря английские краски —
Суровые, гневные. Однако, в нем больше
Бараньих костей, гниющих рыбьих голов,
Дерьма и всякого хлама.
И, может быть, оттого я уже на рассвете
Затосковал
О лондонских набережных
И даже о дудках и криках матросов,
Что набраны силой в Ваш непобедимейший флот.

Ваше Величество, там, за унылыми дюнами
Есть, говорят, виноградников край и оливок.
Но с берега их не видать.
Мне видно лишь то, что утратил. Вполне
Покорен я нынче решениям Вашим.
Однако — и Вы это знаете — всё
Могло было быть по-иному.
Так, например, я сегодня во сне видел плаху,
 На которой голову мог бы сложить
Там, в моей Англии. Право же, блеск топора
Милосерднее был бы, нежели Ваш приговор.

Я изгнан — а значит, я обречен на тоску
По замку и землям в Йоркшире, а также
По коленям Твоим, королева, на которые Ты
В своей милости мне позволяла
Голову класть. А в то время Твои кружева
Шумели, как рощи дубовые. Мы в этих рощах гуляли
Вдвоем. Я помню — одежды твои
Пели, словно поток, в котором коней мы поили,
Жаждавших меньше, чем мы.

Королева, раз Ты была так жестока —
Я не вернусь. Но в объятиях Эссекса,
Этого сукина сына, Ты будешь мечтать
О мужчинах всей Англии вкупе с Шотландией…
Я, пэр королевства, я, кавалер
Ордена Бани, а также — Подвязки,
Это Тебе обещаю.
Я, что скоро — при помощи слуг твоих —
Сдохну смертью собачьей от крысиного яда,
Я приснюсь Тебе в бурную ночь.
И от молнии Ты не погибнешь.

Твой покорный слуга, обожатель,
Твой любовник отвергнутый
Желает Тебе
смерти от наслажденья.

Чтобы Ты жила вечно.



Письмо к женщине, написанное в конце одной долгой жизни

— Радуюсь жизни — говорила моя светлой памяти мама —
Так немного осталось… Слова ее повторяю
И не нахожу утешения. Правда,
С тех пор, как увидел тот самый тоннель
И в конце его — свет,
Понимаю чуть больше, хотя и смотрю из далека.

Вчера на тропинке лесной повстречался с ежом.
Оба мы шли — он был занят своими делами,
а я —
Мыслями и попытками вслушаться
в свой организм.
Присев на еловый пенек, я рассматривал черный
Шарик с серебристым отливом.
Мы долго
Пребывали вот так — в молчании и неподвижности.
После я поднял глаза: молодая березка
В отстраненной тиши опиралась на пень
Старого бука.
Когда вновь посмотрел на тропинку,
Ежа уже не было… До свиданья, колючий бродяга.
Может, наши пути и пересекутся еще раз.
И ничего не случится. Так, как обычно.

Самочувствие неплохое.
Боль в груди больше не беспокоит.
Но мне как-то тревожно. Когда возвращался домой,
Хлынул дождь — июльский, внезапный. Я мог бы
Пробежать эти несколько метров, но шел, не спеша,
В надежде, что дождь омоет меня от иллюзий.

Анна, ты не права. Мое сердце еще
Не лавка старьевщика. Старое — да. Это правда.
Однако,
столько раз ты касалась его —
То лаская, то раня — что должна бы понять.
Оно живо.
Когда
Ты меня навестила в больнице, мне было так стыдно.
Лежал я небритый с ввалившимися щеками.
А ты
Мне рассказывала о делах, обходя деликатно
Семейную тему, а также свой новый роман.
И всё это было далеким,
Как нежность твоя, как прошлое, полное
Душистых ночей, дней и краденных поцелуев.
— Сок томатный ты любишь, ведь правда?
— Да, люблю. — я соврал.
Ты поглядывала на часы украдкой.
И как только я сделал вид, что заснул,
Быстро выскользнула.
Когда подошла сестра Гося, я попросил ее взять
Эту красную пакость и выпить,
или же слить в унитаз.

Знаю, травой зарастают тропинки, истлевают листья,
Вещи стареют, рассыпается в прах бумага,
На которой кто-то когда-то
написал о своей любви.
Всё умирает — деревья, цветы и люди.
А иные — увы — своих близких переживают

Должно быть,
всего тяжелей, когда умирает ребенок.
Я это познал — я смерть любви твоей видел.

Распогодилось. Наверно, пойду на прогулку,
Медленно так, шаг за шагом. Окружает меня
Дымный запах полыни и предощущенье конца,
Который не будет мучительным…
Может быть, встречу ежа,
И мы с ним рядом побудем — нахохлены и одиноки.

Мне хотелось бы, чтоб
тебе это о чем-то напомнило.



Письмо о расставании, написанное в портовом городе
(начало XXI века)

Без летящего серпантина,
без оркестра на палубе верхней,
Отплыла потихоньку.
— Должно быть,
я уже не вернусь никогда, —
процедила сквозь зубы в тот вторник.
Не к лицу тебе были горечь и злоба и, вообще, — нелюбовь.
Я украдкой взглянул, когда ты притворилась, что книжку
Читаешь.
На шее твоей вянет кожа,
Возле губ твоих — злые морщины.
Я всё это давно замечал, но однако,
Всегда меня это лишь трогало. Ярость
Искажает лицо. Кстати, ты ведь могла это видеть
На батальных полотнах. А в предыдущую ночь
Воевали и мы — без кровопролития правда.

Без меча, без копья, даже без
Маникюрного ножичка была ты, однако,
Смертельно опасна. Могла на меня бросить взгляд,
Чиркнуть спичкой и выплюнуть пламя драконье
Да так,
что запахнет напалмом и серой. Я чувствовал это,
Хоть ты и сидела поодаль. Письмо твое нынче
Я с жадностью вскрыл. Из конверта
Выпал стебель травы на ладонь —
Увядший и хрупкий. И вот я подумал:
Пытаюсь
в то поверить, во что не могу,
И что могло бы быть верой, когда бы я всё же поверил.

У портового города есть особенность: даже
В полнейшей тиши ты словно бы слышишь
Сирены, взывающие из бездны.
Как будто навеки тонет чья-то надежда
На возвращенье к земле — хоть какой-нибудь.
Проклята будь,
моя правота! Стебелек я расправил —
сильно запахло шалфеем, горчицей,
обетом нарушенным, разочарованием,
молчаньем, разлукой.
Вечерние набережные,
Когда огни кораблей превращаются в жемчуг,
Лучащийся серебром и теплом, остаются
В одиночестве большем, чем те, кто отплыл.
Всё дальше они и всё меньше.

А могла бы ты не отплывать. Задержаться на миг,
На мгновение жизни. И тот стебелек
Срастить. И не пришлось бы ему
Умирать
в тихом стыде, искупая чужие грехи.

— Чего от меня тебе надо? — так ты спросила во вторник.
— Да ничего такого. Лишь только тебя, — я ответил.
А ты рассмеялась в лицо мне, и долго читала мне лекцию,
Дескать, один человек человеку другому
Не принадлежит никогда.
О да, это правда — я знаю.
Никто от себя самого не зависит так сильно,
Как ты сама. Я это вполне испытал.

Нынче море пустое, далекое, черное. Спят
Чайки, сирены и волны.
Сердце, одно только сердце
Выстукивает забытою азбукой Морзе
Монотонный вопрос: — Это ты? Где ты, где?
В какой ты ночи и в объятиях чьих? —
Но никто на земле в ответ тишины не нарушит.
Позывные молчат.
Я письмо твое не прочитаю.
Пусть без бутылки оно сквозь стихии плывет
В час, когда море сливается с небом.

Всё и так мне поведал стебель пахучей травы.



Письмо из-под надгробной плиты — Эстония, XVIII век

Для Аарне Пуу

«Теперь, когда у церковных ступеней
Лежу под гранитной плитой с полустершейся
Надписью: Потопчи меня, ибо
Я — жалкий прах,
Я признаться могу в том, что, собственно было известно
Всем, однако, известно не всё.
Я грешил. Ох, с каким же я жаром грешил!
Мне всегда сил хватало с избытком
Для греха. Я вставал на рассвете,
Вспоминал с наслаждением о вчерашних грехах,
И к сегодняшним рвался. Умывшись
Чуть затхлой водой, облачался
В штаны из кожи, рубаху, обшитую кружевом,
И камзол такой черный, как грех
Пьянства, обжорства и прелюбодеяния.
И словно в источник, бьющий из-под скалы
В грех спешил окунуться.

Эстер, искуснейшая из любовниц, мне говорила:
— С другими ты не греши, свое щедрое семя
Оставь для меня. И в алькове
Шелестящие простыни, жесткие от крахмала,
Ждут наших тел. Ведь никто так
— Говорила Эстер — ног задирать не умеет, никто
под тобою так биться не будет.
О, самонадеянность бедной Эстер!
О, бедная Эмма — рыжая, в мелких веснушках,
С огнем между бедрами… Бедняжки дворянки,
Крестьянки, мещанки, трактирщицы, девки-служанки.
Любая себя единственною считала…
Мой Боже!
О грехах сожалею, но признаюсь Тебе по секрету:
Дай мне новую жизнь. Другую.
И только тогда
Я покажу, как можно еще нагрешить.

Низкое небо в краю моем. Осенью поздней, зимою
День, проснувшись едва, вскоре опять засыпает
По воскресениям в храме наш пастор
Так обличал меня пред алтарем: — Адский пламень
Тебя ждет, явногрешник Мартин!
Подумай
о своей несчастной душе,
 Осужденной на вечные муки!
Однако, душа
Безгласно хихикала. Скромно глаза опустив,
Украдкой ловил я женские взгляды —
Были они
любопытны, полны обещаний.
Половина тех женщин была уж моей,
Половина же — будет.
Не пропущу ни одной.

Что же ты делал, Мартин, под Маргаритою Толстой
В пятницу, в дождь, тринадцатого? — пастор гремел. —
Я скажу, что ты делал! Обмолачивал пани Терезу,
Вдову офицерскую честную. Ну для того ли
Муж ее грудь за веру подставил, чтобы теперь
Она под тебя подставлялась, паршивец!
Наш пастор
Был человек благородный, однако, не знал,
Что под той самой башней, но со среды на четверг
Обмолотил я супругу его.
Прости меня, Боже.

Пил я тогда слишком мало. Нужно было щедрее
Окорок мне запивать. Мелкая косточка, та что
В глотку воткнулась, быть может, спустилась бы ниже.
А так — икота, рвота, потом — паралич,
И — прощай, жизнь!
И — прощайте, прекрасные вдовы, дамы замужние,
А также девицы, которых еще не испортил…
Ступайте по мне, под камнем лежащим,
Топчите меня, попирайте, как я завещал —
Уж такая положена грешнику строгая кара».

А панталоны, кстати,
придумали несколько позже.



Письмо проданной невольницы к Марку Квинтусу

О вопль женщин всех времен:
«Мой милый, что тебе я сделала?!»
                                        М. Цветаева

Господин мой, в чем я провинилась?
Господин мой, за что?

В небе Остии звезды такие большие и низкие,
 Что их тени могли бы
Показать мне дорогу домой,
по которой
Уже никогда не пойду. Ветер с моря
Миндалем и маслинами пахнет,
И тот аромат не дает мне забыть о тебе.

Каждый вечер и утро умащала я твое тело,
И в руках моих был ты, как хлеб,
Нужный всем — господам и рабам,
И плебсу, который всегда
подбирает остатки.
А я была нищенкой, что молит о крохах твоей
Нежности.

Пыль августа оседает на листьях аканта,
Виллы и парки издали кажутся белыми.
Белые чайки кричат, паруса провожая
С ветром попутным плывущие в вольные земли.
Господин мой, я плачу.
А слезы
Бороздят мне лицо, которое ты так недавно
Брал в ладони.
Была я царицею варварской, когда принимала
Идола плоти твоей. А нынче ищу седину
В волосах своих спутанных .
Пыль
Остии вплетает в них белые нити.

Соловьи уже смолкли. Весной в предрассветной их песне
Я слышала голос твой. Ты мне читал
Мудрых греков — поэтов, философов. После
Ты учил меня складывать буквы. Но были важней
Пальцы твои на моей ладони беспомощной.
О них лишь я думала, почти ощущая,
Как против воли твоей они поползут по руке,
Словно согретые солнцем чудесные змеи,
Как утонут во мне — голодной и жаркой.
Так и случилось, мой господин. Но однако,
Я полюбила тебя еще раньше, когда приказал ты
Главку, вольноотпущеннику:
— Отхлещи ее, но
не попорть ее тела.

Господин мой, ночи были чудесны,
Словно венки из роз ароматных, что брошены
В лазурную воду бассейна. И я погружалась в нее
И таяла. И сквозь ресницы
Видела, как приближаешься ты —
Напряженно — безжалостный, полный жестокости нежной.

Мой новый хозяин, торговец скверным вином
В ночи, подобные затхлым колодцам,
На меня взгромождается, давит
Брюхом распухшим, сопит, проклинает,
Смердит мне в лицо и бьет меня, если
У него ничего не выходит.

Господин, я гнию. Я гнию, словно плод,
Сорванный грубыми пальцами галльского пахаря,
Израненный весь и измятый.
Я знаю теперь,
Где гнездится душа. Ведь я умерла
В тот день, когда ты меня продал.
И с этого часа
Умираю теперь ежедневно.
Но даже рабыня не заслужила столько смертей.
Милосерднее был бы
удар коротким мечом
В шею или в живот.

Господин мой, за что —

Перевела с польского Екатерина Полянская