Вернуться на предыдущую страницу

No. 2 (45), 2016

   

Архив русского авангарда


Борис ОСТАНИН

ЧТО ОН ДЕЛАЕТ?..

Недавно мне довелось увидеть живопись поэта Геннадия Алексеева, и я очень жалею, что присутствующим она неизвестна. Дело в том, что эти удивительные полотна подсказали мне один взгляд на его поэзию, о котором я хочу сейчас рассказать.
Но предварительно, как ни нелепа эта попытка, попробую слово­описать «среднеарифметическую картину» Геннадия Алексеева. Она обнажена, аскетична, почти пуста, холодна, симметрична. В нижнем углу — силуэт в духе Кирико (эллипсоид безглазой головы, эллипсоид туловища), перед ним или позади — изгибающееся на манер листа бумаги серебристо-голубое воздушное пространство, которое выполнено неожиданно: привычную непрерывность неба художник расчленил вертикальными рядами, развернул атмосферу в полосы. Каждая из них мягко окрашена, тщательно проработана в цвете и на крохотный хроматический сдвиг отличается от соседней (даже не цветовой насыщенностью, а освещенностью). Благодаря этой вертикальной развертке бессильный воздух и пустынный ландшафт выявляют свою внутреннюю огранку, ребристость, жесткость. Обнаружив предъявленную ему структурную схему пространства, созерцающий ум склоняется к нецифровому пересчету ее элементов, чтобы в конце пересчета обнаружить загнанную в угол человековидную фигуру.
Что делает художник Алексеев? Он взламывает пустое ньютоново пространство ребрами сериальной техники, чтобы затем вырваться из нее в сторону обобщенной человечности.
Что делает поэт Алексеев? Нечто подобное, хотя это подобие не сразу обнаруживается. Поэт, как художник — пространство, методично расчленяет единый непрерывный процесс, осуществляет его развертку в серии сходных актов и выявляет таким образом скрытую огранку непрерывного действия.
Для этого он использует повторяющиеся грамматические и лексические элементы (фрагменты фразы, однородные части речи). Протоколирующее письмо Геннадия Алексеева отчасти напоминает каталогизирующую технику концептуалистов, однако, работая, как и они, с логико-грамматическим материалом, поэт, в отличие от них, проносит сквозь него природу, лирический быт и непременный финальный сдвиг в сторону морализующей фигуры (речевой или персонажной). Таков один из технических приемов, которым Алексеев огранивает (и ограничивает) свой вольный стих, превращая его в каркас для ускользающего действия и трагически опустошенного ландшафта.

В младенчестве,
             завидя цветы,
             тянулась к ним
             и смеялась радостно.
Подросла —
             собирала в поле цветы,
             пела
             и смеялась беспечно.
Выросла —
             ей стали дарить цветы, —
             она говорила «спасибо»
             и смеялась смущенно.
На концертах
             ее засыпали цветами,
             и, выбираясь из цветов,
             она смеялась от счастья.
На ее могилу
             бросали охапки цветов, —
             так она и осталась
             там, под цветами.*

В живописи — строчная развертка, образующие панораму полосы, протокольно-прямые, замкнутые, не пересекающиеся, всего лишь соседствующие; в поэзии — строгое и неукоснительное членение действия, культурологические коллажи-панорамы, отказ от поэтического связывания мира посредством уподоблений и метафор. В этом отказе угадывается сознательное отклонение и, следовательно, технический прием, благодаря которому происходит подспудное оживление затертых в общелирической практике тропов. Освобожденный от рифмы и поэтических фигур, стих Алексеева свидетельствует о поразительной жизнестойкости поэзии: она способна существовать в разреженно-развоплощенном пространстве, где практически не остается знакомых пиитических примет. Не является ли каждое его стихотворение свое­образной развернутой метафорой?
Подобно тому, как в живописи Геннадия Алексеева довлеет обобщенно-ограненное пространство, аннигилирующее временны-е и временные указатели, так в его стихах персонажам открывается возможность преодолеть время: сущностное сродство притягивает их друг к другу и выстраивает в пространстве культурно-мифологической панорамы, где кентавр беседует с клодтовским конем… Традиционное частичное уподобление уступает место обнаженному единосущию и контакту, подтверждаемому речевой открытостью всех предметов и существ. Это единосущие — не только грамматическое, но и бытийное — основа для взаимного превращения-перетекания, для победной метаморфозы, общий знаменатель вещей, лишь по видимости разнесенных судьбой во времени, пространстве и облике.

Когда-то был я
камнем придорожным.
А по дороге
проносились всадники,
и странники
брели по ней куда-то.

Когда-то был я
полевой ромашкой,
и мой сосед,
лиловый колокольчик,
надоедал мне глупой болтовней.

<…>

Когда-то был я
лосем горбоносым.
Бродил по лесу,
терся о деревья
и нюхал воздух,
шевеля ноздрями.

Вот, наконец,
я стал и человеком**.

1972 (?)

________________________________________________________________________
*Первая часть диптиха Г. Алексеева, имеющего заглавие «Анастасия Вяльцева». См.: Алексеев Г. Пригородный пейзаж. Л.: «Советский писатель», 1986. С. 61.
**Наконец-то! («Когда-то был я камнем придорожным…»). См.: Пригородный пейзаж. С. 89.