Вернуться на предыдущую страницу

Свежий номер

No. 7-8, 2004

   

Кино

 

Татьяна ГРАУЗ

 

О фильме Марины Разбежкиной "Время жатвы"
Картины-впечатления

Первая картина.
А если они уходят даже из снов — что остается? Голос и фотографии: лики крестьян, женщин, мужчин и — дети. Черно-белые снимки и лица как бы похожие друг на друга. Общность черт нации. Язык и молчание нации. Ее разговор через закаты, восходы и облака, через низкое сизое небо, через эти холмы. Вот они — лица-фигуры. Позируют. Объектив. Объективизация. Немного комично позируют и крайне серьезно. Мгновенья серьезного отношения. Все мгновенья серьезны, единственны.
И голос того — уже не ребенка — как бы из ниоткуда, рассказывающий о жизни, когда он ребенком был еще молчаливым.

Вторая картина.
Половицы в доме поскрипывают, на окнах под солнцем теплотворно нежнеют цветы. Быт почти вне быта, крайне бедный. Женщина, нежным взглядом смотрящая в глубину сундука. На крышке — карточки и открытки. Любимое в этом бедном мирке, где любимое — все. И нет высказываний, нет слов — только взгляды. Деревня. Пятидесятые годы. Муж-калека, без ног, но любимый, единственный. Одухотворенность мгновений.

Третья картина.
Женщине всегда хотелось платья из ситца, как на картинке. Мечта. Платье из ситца цветного — сказочная, другая одежда. Не домотканный костюм и чуни, скрывающие изящные ноги, а платье. И по-мужски сидела женщина за комбайном, гнала его, чтобы дали в награду неведомые наградители — неведомое государство — отрез ситцевый.
На самодельной, средь поля стоящей трибуне — она поднялась на первое место. Но вместо отреза — вместо женского и естественного утоления бега — ей дали переходящее и социальное, ей дали — знамя. И поселилось оно в ее женском вневременном и любовном, поселилось бордовое, бархатное, с полупрофилем золотистым вождя. Вещь — не вещь. Символ. В пространстве кроткого дома знамя всегда — чужеродно. И зыбкая сказочность счастья нарушена. Мыши (как духи, как домовые) грызут-прогрызают ткань чужеродного. И латает женщина чужеродное, дырки на знамени, прогрызенные мышью, но свое уходящее счастье ей не залатать. Женщина становится заложницей красной тряпицы, заложницей знаменья государства. И разрушается чудо и волшебство ее мира, где милый ее (хотя и безногий) устраивал акробатические номера, и она улыбалась, и все дышало дыханьем любви на холме, поросшем травой, и возле ручья, где она промывала сыну пораненную ступню, и среди клевера, упоенного тишиной, где семья ее — так мимолетно и так, казалось бы, навсегда — приворожена к лучезарным мгновениям, хранящим и сохраняющим нежность невысказанного, нежность единства.

Четвертая картина.
Два отрока (ее сыновья), подчиняясь инстинкту древнего и мужского, окропляли склон, как когда-то воины — землю. Зыбкая глубина заката — эпическая. И переговаривались о нарушенье запрета. Жизнь этих мальчиков — все еще глубинные связи, где нет ни запретов, ни нарушений, а только — божественная игра, подобная танцу пыльцы сквозь промытые стекла.
Но вторгшееся из-вне — социальное, символическое —бархатное, бордовое знамя — разрушает, разрушило мир неуловимостей человеческой жизни. И лицо женщины отвернулось от единственного и любимого, уткнулось в необходимость. И латает женщина тряпку (знамение разрушения), но мир ее рушится, и кричит она иступленно под священным деревом, совершая древний таинственный ритуал, криком пытаясь остановить уход в небытие единственного любимого.

Пятая картина.
Человеческое мимолетно — как взгляд.
Время вторгается в божественное и вечное.
Остаются только никому не нужные фотографии неизвестых людей, жалостью наполняя, как явью.

Шестая картина.
В игольное ушко скользнула нитка человеческой жизни. Прошила, скрепила на время пейзаж — на сетчатке глаза памятью закрепила дыхание поля, чуть лиловеющего от жары и заката, и затерялась где-то, истерлась вдруг как-то.