|
|
Татьяна
ГРАУЗ
О фильме
Марины Разбежкиной "Время жатвы"
Картины-впечатления
Первая картина.
А если они уходят даже из снов — что остается? Голос и фотографии: лики
крестьян, женщин, мужчин и — дети. Черно-белые снимки и лица как бы похожие
друг на друга. Общность черт нации. Язык и молчание нации. Ее разговор
через закаты, восходы и облака, через низкое сизое небо, через эти холмы.
Вот они — лица-фигуры. Позируют. Объектив. Объективизация. Немного комично
позируют и крайне серьезно. Мгновенья серьезного отношения. Все мгновенья
серьезны, единственны.
И голос того — уже не ребенка — как бы из ниоткуда, рассказывающий о жизни,
когда он ребенком был еще молчаливым.
Вторая картина.
Половицы в доме поскрипывают, на окнах под солнцем теплотворно нежнеют
цветы. Быт почти вне быта, крайне бедный. Женщина, нежным взглядом смотрящая
в глубину сундука. На крышке — карточки и открытки. Любимое в этом бедном
мирке, где любимое — все. И нет высказываний, нет слов — только взгляды.
Деревня. Пятидесятые годы. Муж-калека, без ног, но любимый, единственный.
Одухотворенность мгновений.
Третья картина.
Женщине всегда хотелось платья из ситца, как на картинке. Мечта. Платье
из ситца цветного — сказочная, другая одежда. Не домотканный костюм и
чуни, скрывающие изящные ноги, а платье. И по-мужски сидела женщина за
комбайном, гнала его, чтобы дали в награду неведомые наградители — неведомое
государство — отрез ситцевый.
На самодельной, средь поля стоящей трибуне — она поднялась на первое место.
Но вместо отреза — вместо женского и естественного утоления бега — ей
дали переходящее и социальное, ей дали — знамя. И поселилось оно в ее
женском вневременном и любовном, поселилось бордовое, бархатное, с полупрофилем
золотистым вождя. Вещь — не вещь. Символ. В пространстве кроткого дома
знамя всегда — чужеродно. И зыбкая сказочность счастья нарушена. Мыши
(как духи, как домовые) грызут-прогрызают ткань чужеродного. И латает
женщина чужеродное, дырки на знамени, прогрызенные мышью, но свое уходящее
счастье ей не залатать. Женщина становится заложницей красной тряпицы,
заложницей знаменья государства. И разрушается чудо и волшебство ее мира,
где милый ее (хотя и безногий) устраивал акробатические номера, и она
улыбалась, и все дышало дыханьем любви на холме, поросшем травой, и возле
ручья, где она промывала сыну пораненную ступню, и среди клевера, упоенного
тишиной, где семья ее — так мимолетно и так, казалось бы, навсегда — приворожена
к лучезарным мгновениям, хранящим и сохраняющим нежность невысказанного,
нежность единства.
Четвертая картина.
Два отрока (ее сыновья), подчиняясь инстинкту древнего и мужского, окропляли
склон, как когда-то воины — землю. Зыбкая глубина заката — эпическая.
И переговаривались о нарушенье запрета. Жизнь этих мальчиков — все еще
глубинные связи, где нет ни запретов, ни нарушений, а только — божественная
игра, подобная танцу пыльцы сквозь промытые стекла.
Но вторгшееся из-вне — социальное, символическое —бархатное, бордовое
знамя — разрушает, разрушило мир неуловимостей человеческой жизни. И лицо
женщины отвернулось от единственного и любимого, уткнулось в необходимость.
И латает женщина тряпку (знамение разрушения), но мир ее рушится, и кричит
она иступленно под священным деревом, совершая древний таинственный ритуал,
криком пытаясь остановить уход в небытие единственного любимого.
Пятая картина.
Человеческое мимолетно — как взгляд.
Время вторгается в божественное и вечное.
Остаются только никому не нужные фотографии неизвестых людей, жалостью
наполняя, как явью.
Шестая картина.
В игольное ушко скользнула нитка человеческой жизни. Прошила, скрепила
на время пейзаж — на сетчатке глаза памятью закрепила дыхание поля, чуть
лиловеющего от жары и заката, и затерялась где-то, истерлась вдруг как-то.
|