Вернуться на предыдущую страницу

No. 1 (51), 2021

   

МИЛА БОРН

ПЯТНИЦА

Рассказ


Поздней осенью белая ярка неожиданно понесла. От нее никто не ждал такого. Ярка была еще молодая, с розовым, не поросшим шерстью брюхом и черной звездой во лбу.
Дни становились все короче. С дальних лугов приносило ранние влажные сумерки. И отара возвращалась с выпаса уже в темноте. Может, поэтому Фома не сразу заметил, что с яркой что-то не так. Она приходила последняя, тревожно блеяла и трясла головой. Фома наклонился над овцой, поводил рукой по ее отвисшему правому боку и от неожиданности замер. Потом зашел сзади, обхватил ее за бока, надавил обеими руками на упругое, молодое брюхо и почувствовал собственным животом, как из овечьего лона засочилась густая и теплая влага. Белая испуганно подалась вперед.
Фома со всех ног бросился искать игумена. Но в монастырской округе людей не было. После вечерней молитвы послушники и монахи разбрелись по своим кельям, включили электричество. Только два трудника, укреплявшие храмовые ворота, все ходили туда-сюда и ходили, пересекая монастырский двор, будто бы никак не могли закончить намеченного на день. Фома пошел к ним, расспросил. И те сказали, что видели, как игумен зашел в храм. Фома побежал туда. Действительно, отец Нектарий сидел там — совсем один, за алтарем. Готовился к завтрашней службе. Увидев Фому, он обрадовался. Молодой послушник нравился ему — такие смышленые редко теперь приходили в монастырь. И Нектарий надеялся, что Фома там останется, а к будущему лету пойдет на постриг в малую схиму.
Фома сбивчиво рассказал ему о ярке. Игумен даже охнул. Отара в монастыре была малочисленная. Приплода не получалось который год. А весной вообще пришлось двух старых овец отвезти на бойню. От оставшихся монахи снимали шерсть. Из нее вязали носки, рукавицы и продавали в храмовой лавке. Вот и весь прок. В сердцах Нектарий несколько раз намеревался избавиться от овчарни. Но монахи содержали отару в чистоте. Ни одна овца не болела. И игумен махнул рукой: ладно, пусть остается.
Отец Нектарий осенил на радостях Фому крестом и положил ему на плечо свою старческую, почти уже невесомую руку. Фома вышел. От разговора с игуменом в теле у него почувствовалась необыкновенная легкость. Он спустился в притвор. Тут было натоплено и сухо. В вечерних сумерках медово горели свечи, потрескивая и тая. Фома подошел к образу Богородицы, который любил больше других. Прислушался. На клиросе прохаживался истопник, шаркал подошвами и время от времени кашлял. Но в темноте не видел Фому. Прислонившись лбом к стеклу иконы, Фома закрыл глаза и стал читать про себя молитву.
Окончил. Постоял немного, не открывая глаз. Почувствовал, как по крови расходится тепло. И тело его наливается тяжестью. Захотелось побыть еще тут, подышать воздухом натопленной печи. Он представил себе, что снова ребенок. Мать держит его на руках, баюкает, прижимая к своей теплой груди. А лик у матери такой, как на иконе. Фома все смотрит на нее, любуется. И никак не закроет глаза.
Он снова опасливо обернулся. Ему не хотелось, чтобы кто-то из братии увидел, как сердечно он прикладывается к образам. Но в притворе по-прежнему было тихо. Он еще раз поцеловал икону, надел на голову камилавку и пошел к себе.
По дороге решил заглянуть в овчарню. Последний раз перед сном. Овцы уже готовились спать. Сбивались в кучу. И хотя овчарня была теплая, с низким потолком, построенная на совесть, воздух стоял студеный, влажный. Фома натаскал побольше соломы, чтобы никто из овец ночью не замерз. Потом протолкнулся через их теплые тела, отыскал белую ярку, прижался к ней и ласково погладил по голове.
В этот год Светлый праздник Пасхи ждали к середине апреля. Весь март монахи строго постились, соблюдая правила каждой седмицы. У Фомы от холодной пшеничной каши то и дело сводило живот. Но он старался не думать о еде, понимая, как это греховно, против бога. Усерднее прежнего занимал себя послушанием. Рано утром, еще до молитвы, он поднимался и бежал в сумерках к реке. Нужно было натаскать овцам свежей воды. Весь в поту, носил красными, каменеющими от холода руками ведра. После молитвы снова шел в овчарню. Кормил овец, чистил их, выносил на задний дров пласты сухого помета. После вечерних чтений возвращался, носил солому, рассовывал ее по углам, чтобы овцам из щелей не так сильно дуло.
Особенно он переживал за белую. Зимой она налилась, как луна, стала степенной и медленной, переваливалась теперь с бока на бок, когда шла по овчарне. Фома прикладывал ухо к ее теплому брюху и все пытался уловить движение или слабый толчок нарождающейся в ней жизни. Белая косилась тревожно на Фому, но понимала человеческую ласку, и по ее телу проходила мелкая, радостная дрожь.
В Светлый Четверг в монастыре начали готовиться к Пасхе. Утро выдалось солнечное, звонкое. Монахи спозаранку принялись приводить в порядок свои кельи. Драили пол, боясь не успеть на дневные чтения. Фома тоже наметил себе дела в келье, но до этого решил, как всегда, сбегать к овцам и переделать дела там.

Прошел, как обычно, через монастырский двор, обогнул угол кухни, спустился по крутому пригорку и скинул крючок с дощатой двери овчарни. Отара, разбуженная его приходом, зашевелилась, поднялась. Белая тоже встала, подалась своим телом вперед, стала искать ласки у Фомы. Пошла к нему навстречу, раскачивая свое разбухшее брюхо. Но вдруг остановилась, как от удара и, заваливаясь на бок, поволоклась в дальний пустой угол. Замерла там. Неожиданно заблеяла, расставив ноги и задрожав своим тяжким от плода телом. Другие овцы стали подходить к белой и от любопытства тянуть ее запах своими взволнованными ноздрями.
Фома запричитал:
— Господи, помилуй! Это что же? Это уже пора?
Он заметался, путаясь в полах подрясника. Хотел помолиться. Но все слова перепутались и никак не хотели складываться в смысл. Тогда он бросил молиться и побежал отгонять отару от белой.
Она, дрожа от стремительно прибывающей, незнакомой ей боли, повела в сторону Фомы испуганный взгляд. Потом опрокинула его внутрь себя, вытянула до предела шею, громко вздохнула и стала биться об угол. Тело ее задрожало. Язык высунулся наружу. И из чрева, раздвигая клоки шерсти, полез вдруг сизый, надувающийся сам собой пузырь. От боли овца заголосила, стала топать по земле ногами.
Фома прижал ладонь к лицу. Сдерживая нарастающую тошноту, он попятился назад, к двери. Схватился за нее, как за спасение, с силой толкнул и выбежал на улицу. Остановился. Попытался сообразить, как же ему действовать дальше. Сизый пузырь, переместившись в его сознание, рос и колыхался. Фома решил бежать за подмогой. И кинулся к кельям.
Там никого не было. Вымытый пол подсыхал. На витой веревке, натянутой в два ряда между деревянных столбов, трепыхалось распятое рукавами свежевыстиранное исподнее. Фома вспомнил, что из-за Светлого Четверга все монахи были уже в храме. Один он опаздывал. На кухне работал келарь Лукьян, перебирая слежавшийся с зимы лук. Но он был блаженный и вряд ли смог бы сейчас помочь. Тогда Фома побежал на монастырский двор. Там трудники убирали с колокольни старый шифер. Но те, свесившись сверху, плохо слышали его и не понимали. Фома, весь трясясь от страха, побежал назад, в овчарню.
Он жил в монастыре только два года. А на послушание к овцам был отправлен прошлым летом. Престарелый отец Макарий, которому Фома помогал, работал в овчарне давно и усердно. Но в минувшую осень неожиданно слег с тяжелым грудным кашлем. Целый месяц Фома, живший с ним в одной келье, грел Макарию грудь сушеным мхом и поил облепиховой настойкой. Но тот к зиме стал совсем задыхаться и к февралю умер.
Монахи похоронили Макария. А вместо него подселили к Фоме отца Анатолия — хваткого, кряжистого монаха, который жил в монастыре давно, но вот келья у него была холодная и сырая. У Фомы и Макария было и посуше, и потеплей. Поэтому отец Анатолий переселился с радостью.
Фома тоже обрадовался. Отец Анатолий часто уезжал из монастыря, потому что значился экономом. И в келье его подолгу не бывало.
Поэтому исполнение келейного молитвенного правила и чтение душеполезных книг Фома делал в одиночестве. Ему нравилось быть одному. Общество других послушников, то бесцельно болтавшихся на заднем дворе, то куривших украдкой, ему не нравилось. Все это отвлекало его от главной мысли — грядущем постриге.
Может, из-за такой его нелюдимости никто из монахов не захотел идти вместо отца Макария помогать в овчарне. Отмахивались тем, что по весне у братии всегда много новых послушаний. Кому в огород идти, кому на пасеку, кому просфоры выпекать или торговать в храмовой лавке. Фоме вначале казалось, что один он не справится. Все-таки сам был городской. С домашней скотиной обращаться не умел. Но божьими молитвами наловчился. И в свои восемнадцать стал справляться с работой за троих. Фома был уверен, что тройное усердие, которое он прилагал к послушанию, быстрее и правильнее приведет его к богу, нежели изначально он мечтал.
Сдерживая в коленях дрожь, Фома снова забежал в овчарню. Взволнованные овцы кричали и толпились, все плотнее и плотнее обступая белую и наскакивая на нее. Фома бросился в их гущу. Расталкивая кулаками, пробился к белой. Остановился. Увидел, что теперь она лежала на боку, разбросав беспорядочно ноги, будто бы убилась, упав с высоты. Сизый пузырь между ее ног наконец лопнул. Вокруг белой растеклась мутная, мыльная вода, перепачкав солому под ее крупом, из-под которого — Фома вдруг заметил — стала выталкиваться наружу розово-желтая скрученная в непонятные узлы плоть. Уже не в силах кричать, белая сипела, как придушенная, и вздрагивала сильными, происходившими откуда-то изнутри нее толчками.
Фома бухнулся перед овцой на колени, не понимая, чем может ей помочь, бессильно обхватил ее брюхо руками и заплакал. Овца не реагировала, сосредоточившись на центре своей боли. Спутанная в узлы, новорожденная плоть толкалась и толкалась, пытаясь вырваться наружу. Белая тяжело, часто хрипела. И Фоме начинало казаться, будто бы ее разрывает этим хрипом. Из овечьего нутра вырвалось что-то более важное, чем она сама, выгребая из нее все то, что составляло раньше ее собственную жизнь.
Мало-помалу скрученная плоть между ног у белой стала обретать форму маленькой овечьей головы. Фома дотянулся до этой головы, взял ее в руки. Она была безжизненной, скользкой, с закрытыми глазами. Может, ягненок мертвый, испугался Фома. Может, задохнулся в брюхе у белой? Он ухватил голову посильнее, раскрыл пальцами крошечный рот и стал выковыривать изнутри, из его горла густую и мутную слизь.
Неожиданно голова ожила и закашляла. Ягненок, схваченный жесткой плотью матери, пронзительно закричал. Фома от неожиданности вздрогнул, отдернул от ягненка перепачканные руки, откинул назад голову и рассмеялся от души.
Оставалась последняя малость. Фома стал тянуть пуще прежнего, пытаясь вытащить, отнять у тугого чрева белой крошечное, мокрое тело. Наконец он увидел передние ножки ягненка, за ними туловище. Отдуваясь от напряжения и кряхтя, Фома потянул еще сильней. И вдруг внутри белой что-то хрустнуло. Овца, словно оторвавшись от своей невыносимой работы, замерла. Открыла глаза. С неожиданной покорностью отпустила задние ножки ягненка. Сама вздрогнула и тут же обмякла. Глубоко, почти по-человечьи вдохнула. Задержала внутри себя этот вдох. А потом с силой вытолкнула его наружу.
Фома сидел перед ней, держа на руках белое мокрое тело ягненка с натянутой сизой пуповиной, и не мог понять, что произошло, что случилось с его овцой. Она, словно добежав до своего финиша, почему-то упала. И теперь лежала себе тихо с остановившимися, стеклянными глазами — белая, с черной звездой во лбу — нежная, теплая плоть, не справившаяся с сильным, навалившимся на нее овечьим богом.
Фома положил ягненка на землю и, шатающийся, пьяный, вышел из овчарни. Ему было непонятно, почему так произошло. Почему так? Почему бог будто бы поменял одну жизнь на другую, раздавив этой другой ни в чем не повинную первую. Ради чего она умерла? Ради того, чтобы жил кто-то другой? В этом смысл ее жертвы?
Тут он вспомнил, что родившийся ягненок остался лежать на земле. «Его же могут затоптать другие овцы», — испугался Фома и побежал обратно. Снял с себя куртку и укутал в нее ягненка, попытался согреть. Тот скулил жалобно, открывал свой крошечный рот, что-то искал. «Да ты же есть хочешь», — понял Фома. Но как? Теперь как? Монахи говорили, если у матери нет молока, новорожденного нужно подкладывать другим овцам. В отаре так бывает: когда у одной овцы рождается ягненок, у других может появиться молоко. Фома так и сделал. Стал подсовывать ягненка под овечьи тела. Но овцы, пугаясь, только пятились и грозили задавить чужое дитя. Беспомощный, он пытался подняться на ножки, колыхался и дрожал, словно пьяненький. Но потом все равно падал.

Потеряв терпение, Фома снова взял ягненка на руки, закутал в куртку и лег с ним, прижав его к телу еще теплой матери. Ягненок, почувствовав ее запах, немного успокоился и уснул. Фома, еле живой от усталости, тоже провалился в тяжелый сон.
Ему приснилась мать. Все такая же неподвижная, строгая, как на иконе, она держала его на руках и звала каким-то чужим именем. Но сон был зыбкий, летучий. Фома то и дело выныривал из него. Заставлял себя вернуться. Вроде бы возвращался. Но выныривал опять. Там, во сне, мать пела. Песня была незнакомая. Или Фома просто плохо слышал. Потому что голос матери тонул в чем-то плотном, как вода.
Его разбудили чьи-то шаги. Фома с трудом разлепил глаза и напряженно поднял голову. Дверь овчарни отворилась и в тусклом свете утренних сумерек воплотился игумен Нектарий. Он видел, что Фомы не было вчера ни на дневной, ни на вечерней службе. Забеспокоился и послал к нему одного из послушников. Но тот Фому не нашел. И Нектарий оправился искать его сам.
Он наклонился и прошел через низкий дверной проем. Издохшая овца лежала в углу овчарни. Игумен застыл над ней, как сухая ветка, пошевелил тонкими, старческими губами. Помолчал, перебирая пальцами четки. Потом горестно вздохнул и посмотрел на Фому.
— А что, сын мой, агнец тоже издох?
Фома разворошил полы куртки, в которой спал теплый, уже просохший ягненок. Показал игумену.
— Живой он, святой отец! Живой!
Отец Нектарий удовлетворенно кивнул.
— Ну вот и слава богу! И слава...
— Только молока бы ему, святой отец! — неуверенно сказал Фома.
Нектарий прислушался. Потом понял, посмотрел на Фому и сильно изумился.
— Господь с тобой, сын мой! Откуда в обители скоромное? Или ты забыл, что Страстная неделя?
— Но без молока он умрет, — не унимался Фома.
Игумен задрожал.
— Против воли господа нашего хочешь пойти? Нельзя!
— Но ведь он же умрет!
Отец Нектарий сердито затряс бородой.
— Вот же олух! Какой грех! Молиться тебе надо. До самого Светлого Воскресенья молиться!

Он перекрестился несколько раз подряд. И пошел прочь.
Фома, сидящий в ожидании исхода, проводил его взглядом, рассеянно посмотрел на свои руки. Под ногтями еще виднелась ссохшаяся и потемневшая кровь белой. Потом встал и вышел из овчарни.
Стояло дождливое пятничное утро. Фома пошел к храму, как велел ему игумен. Бесцельно прошагал через весь двор и остановился перед храмом. Монахи сновали туда-сюда. Готовились к службе Великого Пятка. Зажигали светильники. Миряне, несмотря на дождь, прибывали и прибывали к главному входу в храм. Шумно толпились. Фома оглянулся в ту сторону, откуда пришел. Подумал вдруг, что неправ отец Нектарий, совсем неправ. Ведь он, Фома, не молился вчера вместе с братией не потому, что оступился. Просто иначе он не смог. Разве можно было проводить время в молитве, пока там, в овчарне, умирала его овца?
Он развернулся и пошел прочь — от храма, от толпы, от молитвы, которая могла бы спасти, но ведь не спасла же вчера, не спасла. И так, путаясь теперь в своих новых мыслях, он вернулся в овчарню. Торопливо уложил ягненка на высокую копну соломы. Сверху набросал соломы еще, чтобы овцы не затоптали его. Запер овчарню на крючок и решительно пошел к себе в келью. Он решил, что сейчас важнее всего достать где-нибудь молоко. Из-под коровы или овцы — в сущности, не важно. Переодеться в мирское, выйти за ворота монастыря, смешаться с толпой мирян и незамеченным уйти в ближайшую деревню. Может, кто-то проявит милость.
Фома вышел за ворота. И тут заметил вдруг отца Анатолия, который торопливо усаживался в старый «Москвич». Фома обрадовался, что встретил именно его: уж он-то поможет, — и бросился догонять. Когда тот уже закрывал за собой дверь машины, сунулся внутрь.
В салоне сидели двое. Рядом с отцом Анатолием, за рулем — Фома сразу признал — был Лёшка, один из монастырских трудни-ков, молодой, но уже тертый, с золотыми зубами, вернувшийся год назад из заключения. Семья не приняла Лёшку обратно. И тогда он подался в монастырь — за постой и пропитание. «Наверное, и машина его», — догадался Фома. Но говорить стал с отцом Анатолием.
— Святой отец, Христом богом прошу!
Отец Анатолий смутился. Ему не понравилось, что послушник застал его перед службой за воротами монастыря. Загудел своим низким, пугающим басом:
— Не в храме ли божьем положено быть тебе, сын мой?
Фома ухватился за дверь машины.
— Отец Анатолий, выслушайте! У меня овца издохла вчера.

Тот привычно кивнул:
— На все воля божья, сын мой.
Перекрестился. И с нажимом стал закрывать дверь машины. Но Фома не отпускал.
— У нее ягненок живой остался.
— Благо, — снова загудел отец Анатолий.
— А ему молока надо, — объяснил Фома. — Без молока он умрет.
Отец Анатолий с раздражением сдался и отпустил дверь.
— От меня-то тебе чего надо?
Он снова оглянулся, не смотрит ли кто за ними с монастырского двора.
— В деревню мне надо, — сказал Фома. — Может, там молока дадут.
Отец Анатолий замотал головой.
— Нет, и не проси! Я и так опаздываю.
— Да будет тебе, батюшка, молнии метать! — вмешался Лёшка. — Может, возьмем мальца? Гляди, как жалобно просит!
Отец Анатолий вытаращил глаза, уставился на Лёшку.
— Что ты, что ты? Как я могу?
Анатолий заерзал и покраснел. Лёшка выпятил губу.
— Да мы поспеем! Он нам заодно и поможет. Видишь, дождь какой, вдвоем не управимся.
Отец Анатолий нервно погладил бороду, с неудовольствием посмотрел в окно — дождь и вправду зарядил не на шутку. Потом бросил на Лёшку короткий, но цепкий взгляд. Молча кивнул. Лёшка замахал Фоме рукой, приглашая в машину. И тот забрался на заднее сидение.
Оказалось, что у Лёшки где-то недалеко, в деревне, живет одна знакомая, которая держит корову с теленком. К ней и решили ехать. Только потом, как уладят дела отца Анатолия. Слишком уж тот боялся опоздать. Все время просил Лёшку перезвонить кому-то на мобильный и сверить планы. Фома волновался, конечно, что из-за дел отца Анатолия его возвращение в монастырь станет заметным. Но обещание Лёшки укрепило его в правильности своего решения.
Ехали молча. Отец Анатолий заметно нервничал и сидел, отвернувшись к боковому окну. В машине пахло бензином и еще чем-то таким, чего Фома никак не мог вспомнить, потому что были эти запахи из какой-то другой, забытой жизни. Лешка включил дворники на лобовом стекле, и Фома стал смотреть на них, вылавливая вновь из своей памяти что-то хорошее, но забытое.
Когда встали на переезде, отец Анатолий, кряхтя, повернулся к Фоме и спросил его:
— А что, на похоронах ты когда-нибудь был?
Фома, боясь не угодить Анатолию, согласно кивнул, не понимая еще, к чему клонит святой отец. Он помнил, как зимой в монастыре хоронили Макария. И еще раньше, в детстве, когда умер дедушка. В церковь его не понесли. Отпевать не стали. Дед был коммунистом и в бога не верил. Он вообще ни во что не верил. Был жестким, принципиальным, слабых людей не терпел. Похоронили его просто так, без всяких церемоний. Сын его, даже после смерти дедушки продолжавший оставаться с ним в вечном конфликте, тратиться не стал ни на хороший гроб, ни на поминальный обед. Сам напился еще до похорон. И весь день потом падал. Деда положили в криво обтянутый красной материей ящик. Фома долго еще потом удивлялся, почему красной. Разве это был день Первого мая и деда понесли не закапывать, а на парад?
Город, куда они приехали, был Фоме знаком. Дождь ходил волнами по тротуарам. Из-за его потоков многого за окном машины было не разобрать. Но Фома все равно узнал и окружную дорогу, и футбольное поле, и высотки нового микрорайона.
Лёшка не стал заезжать в центр, а обогнул его. Проехал через заброшенный городской парк с ржавеющими каруселями и давно не работавшим чертовым колесом, потом повернул машину в сторону городского кладбища. По утоптанной земляной целине стали взбираться на гору. Но машина на раскисшей дороге вдруг забуксовала. Фома с Лёшкой выбежали под дождь. Стали, увязая в грязи, толкать «Москвич» сзади. А отец Анатолий, пересевший за руль, давил на газ, поминутно высовывался в окно и все боялся, что они опоздают.
Выбравшись наконец из грязи, они проехали мимо центральных ворот кладбища, обогнули по грунтовке старый погост и выехали к самой дальней его части, лысой пустоши, совсем не обустроенной и почти свободной от могил.
— Тут, кажись, — сказал Лёшка и заглушил мотор.
Отец Анатолий посмотрел через лобовое стекло на разлезшуюся от слякоти пустошь.
— Неужто и правда приедут в такую погоду?
Лёшка опустил боковое стекло. Высунул голову наружу.
— По телефону сказали, что точно приедут.
Отец Анатолий покачал головой:
— Грехи наши тяжкие...
И вылез из машины под дождь. Лёшка выбежал следом за ним. Достал из багажника целлофановые плащи с капюшонами, а за ними две старых, перепачканных грязью лопаты. Одну взял себе, другую дал Фоме. Они натянули на себя плащи. И пошли копать яму.

Фома копать не умел. Его лопата, которую он никак не мог ухватить правильно, то и дело ударялась о камни или засохшие древесные корни. Лёшка, наоборот, копал умело, проворно. Было видно, что делал он это уже не раз.
Отец Анатолий тем временем достал из багажника ризы и стал облачаться в них. Поверх надел целлофановый плащ. Затем вытащил псалтырь и икону Спасителя. Взял кадило. Поразмыслив, посмотрел из-под капюшона на небо и положил кадило обратно. Взглянул на часы. Шел третий час дня. Двинулся, загребая подрясником грязь, к яме. С досадой заглянул туда. Свежевырытая яма довольно быстро наполнялась водой.
На грунтовке показался черный микроавтобус, с трудом пробиравшийся к пустоши. Остановился рядом с «Москвичом». Из микроавтобуса вышли мужчина и женщина, которая, прячась от дождя, тут же раскрыла над собой зонт. Мужчине, видимо, было все равно, что он мокнет. Он зонта раскрывать не стал. Его сильно качало. Наверное, был пьян.
Лёшка, увидев приехавших, воткнул свою лопату в свежую насыпь и побежал к ним. Фома остался выравнивать края ямы.
— Ну что, шеф, работаем? — приветливо сказал Лёшка, обтер руки о штанину и потряс ладонь качающемуся мужчине.
Тот посмотрел на Лёшку мутным, едва узнающим взглядом.
— Других вариантов нет. В морге сказали, обратно уже не возьмут.
Он метнулся к микроавтобусу, достал оттуда два пластмассовых стула и на некотором расстоянии друг от друга поставил между машинами в грязь. Потом вместе с Лёшкой они вытащили из кабины гроб — простенький, небольшого размера. Водрузили на стулья. Сняли крышку и прислонили к «Москвичу».
В гробу лежал мальчик лет пятнадцати. Может, и младше. На нем были школьный костюм и новые ботинки. Видимо, при жизни мальчик их еще не носил. Подбородок его остро торчал вверх. Лоб и щеки казались пергаментными. На лицо его капал дождь и длинными, равнодушными струями стекал мальчику в запавшие глазницы и за шиворот новой белоснежной рубашки, из которой торчала тонкая, с сизой поперечной полосой шея.
Отец Анатолий подошел к гробу, немного постоял над мальчиком, посмотрел. Потом положил на лоб ему венчик, а в руку — крест. Сверху укрепил иконку. Начал:
— Человеколюбие и полезное всем подавай, едине содетелю, упокой, господи, душу раба твоего-о-о...
Женщина встала недалеко от гроба — молчаливая, неподвижная, как соляной столб. Она не плакала и не причитала, как это делают другие. Из-под ее черного зонта виднелись только плотно сжатые губы и застывший подбородок.
Мужчина, напротив, подошел к гробу как можно ближе и остановился напротив отца Анатолия. По его мокрым волосам щедро лились дождевые струи. Но он словно не замечал их. А стоял и смотрел на мальчика — с удивлением, будто бы никак не мог уложить в своей голове, что он тут делает.
— Тебе и стену, и пристанище имамы, его же родила еси, Богородице Безневестная, верных спасение-е-е...— продолжал вытягивать отец Анатолий.
Волосы и борода его сильно промокли. С них текло на раскрытый псалтырь.
— Помо-о-олимся об упокоении души усопшего раба божьего.
После его слов «помолимся» мужчина неожиданно качнулся сильнее обычного вперед, наклонил голову, словно что-то замыслил. Потом вдруг широко, нарочито перекрестился и поклонился отцу Анатолию в ноги. Тот от неожиданности прервал чтение и покосился на мужчину.
Увидевшая это, женщина внезапно развернулась и быстрым шагом пошла к микроавтобусу. Мужчина проводил ее тяжелым, затравленным взглядом. Нервно задышал. Хлопнула дверь машины. Мужчина горько усмехнулся, закусив мокрую губу.
— Яко да господь бог учинит души их, идеже праведнии упокой. Помо-о-олимся-я-я. — неуверенно продолжил отец Анатолий.
И тут мужчина, качнувшись еще раз, вдруг повалился на колени, в грязь, закрыл уши руками и закричал:
— Хватит уже, хватит!
Отец Анатолий снова оторвался от псалтыря и с недоумением уставился на сидящего в грязи мужчину. Тот повертел головой, поискал глазами Лёшку, прячущегося под капюшоном от дождя. Отыскал и яростно махнул рукой.
— Закапывай давай!
Потом уперся одной рукой в землю, другой разворошил на груди пиджак и вдруг тонко завыл:
— Не могу больше терпеть это! Не могу!

Лёшка подозвал Фому, который, перелезая через раскисшую насыпь, споткнулся, но устоял. Подбежал к труднику. Вдвоем они пошли к гробу. И тут Фому затошнило. Не то чтобы он не видел мертвецов. Видел. Соседи во дворе, где он рос, хоронили своих. Но их мертвые умирали от болезней или старости, лежали в своих гробах желтые, съежившиеся от своей смерти. А тут...
Лёшка взгромоздил на гроб крышку, заколотил гвозди. Потом вместе с Фомой они ухватили гроб с двух сторон и поволокли к яме. Стали опускать. Мужчина, услышав глухой всплеск воды, проворно поднялся на ноги. Но к могиле не пошел.
Отец Анатолий постоял, не понимая, служить ли ему чин дальше. Потом закрыл псалтырь. С осуждением посмотрел на мужчину.
— Грехи наши тяжкие. Не ведаем, что творим.
И пошел к «Москвичу». Мужчина резко повернул голову ему вслед. Поднял руку.
— Подождите, батюшка! Подождите!
Он заковылял, догоняя отца Анатолия. Тот остановился. Мужчина подошел к нему совсем близко.
— Вы говорите, не ведаем? А кто, по-вашему, ведает, а?
Отец Анатолий, не желая продолжать разговор с пьяным, молча открыл багажник машины и стал стягивать с себя отяжелевшую от дождя рясу. Мужчина не уходил.
— Вчера архиерей местный, сволочь, отказался отпевать. Сказал, удавленникам не место в святой церкви. Получается, ведает архиерей этот? Ведает, что творит?
Отец Анатолий обтер тряпкой псалтырь, завернул его и убрал в багажник. Спокойно ответил:
— Ведает только бог. Все — его промысел.
Мужчина посмотрел на отца Анатолия и ухмыльнулся.
— Тогда почему нас не пустили в церковь? Разве бог не всех одинаково любит? Архиерея любит больше, чем нас?
Отец Анатолий покачал головой.
— Не разрешает бог в церкви самоубиенным, сын мой.
Мужчина обтер рукавом мокрое лицо. Повысил голос.
— Ав грязи, как скотину, разрешает? Или, может, бог тоже не ведает, что творит?
Вдруг он пошел на отца Анатолия. Лёшка, швырнув лопату, побежал наперерез мужчине и с силой оттолкнул его от отца Анатолия.
— Куда прешь, скотина, на святого человека?
Мужчина, не сопротивляясь, грузно упал на землю. С интересом посмотрел на Лёшку.
— А я правда дурак, забыл, что он святой человек. Мы все ничтожества, а он святой...
Мужчина зло рассмеялся, разбрызгивая водяные струи. Потом подумал и суетливо полез в карман. Достал оттуда пачку неряшливо сложенных купюр, отделил половину и бросил в сторону отца Анатолия. Тот посмотрел на деньги, потом на мужчину. Сел молча в машину и закрыл за собой дверь. Лёшка поднял из грязи купюры, пересчитал. Две лишние бросил обратно. Свое сунул в карман. Мужчина кое-как поднялся с земли и, шатаясь, побрел к микроавтобусу.
На обратном пути отец Анатолий молчал. Лёшка нервно крутил руль и вытирал рукавом волосы. Фома, промокший насквозь, трясся от холода на заднем сидении. Как и договорились, перед переездом завернули в деревню. Остановились у крестьянского двора. Лёшка постучал в калитку. К нему вышла женщина, крепкая и грудастая, всплеснула руками и увела Лёшку за собой. Минут через десять он вернулся, повеселевший, деятельный, с трехлитровой банкой теплого, парного молока. Сунул ее в руки Фомы. Завел мотор снова.
— Ну вот, все и успели, — сказал он по-деловому. — Сейчас железку перемахнем и дома будем.
Но под шлагбаумом они снова встали. Отец Анатолий открыл окно машины, высунул голову наружу и тяжело вздохнул. Лёшка смущенно хохотнул.
— Вот же денек выдался. Первый раз такой цирк встречаю.
Отец Анатолий напряженно промолчал. Тогда Лёшка обернулся к Фоме и дыхнул на него свежевыпитым спиртом. Подмигнул ему. Но Фома посмотрел на него тяжело, не моргая.
— Хорошо хоть с деньгами не кинули, — сказал Лёшка, устало провел ладонью по лицу и неловко засмеялся.
Отец Анатолий покачал головой и многозначительно посмотрел на него.
— Надо бы, Алёша, и отрока за работу поблагодарить. Чтобы не обиделся.
Лёшка с готовностью кивнул. Тут же полез в карман штанов, зашелестел промокшими бумажками, отделил несколько купюр от общей пачки и протянул Фоме.
— Это да. Это конечно, чтобы малец не в обиде был.
Фома испуганно опустил глаза и денег не взял. Лёшка не понял. С удивлением сам посмотрел на протянутые купюры. Перестал улыбаться.
— Да держи! Твои. Заработанные.
Фома испуганно замотал головой.
— Я не возьму, — выдавил он из себя. — Бог накажет.
Отец Анатолий резко повернулся к Фоме.
— Откуда тебе знать, сын мой, кого бог накажет, а кого нет?
Он тревожно посмотрел на Лёшку и опять отвернулся.
— Может, мало ему? — предположил растерянный Лёшка.
— Не хотел его брать, не хотел же... — отец Анатолий высунул голову в окно и стал нервно наблюдать за проходившими по железной дороге вагонами товарняка.

Лёшка смерил взглядом Фому и осклабился золотыми зубами.
— Ну ты, пацан, даешь. Я тебе. и молока достал, и денег предлагаю. А ты морду воротишь?
В это время вагоны наконец кончились, хвост товарняка оторвало от переезда, и тяжелая труба шлагбаума медленно поползла вверх. Фома поднял голову и встретился взглядом с Лёшкой.
— Не надо мне ваших денег.
— Так ты идейный, что ли? Жить хочешь, как птица небесная? Отринув презренный металл? — враз обозлился Лёшка.
На переезде на все лады загудели машины, стоявшие позади «Москвича».
— Побойся бога, сын мой! — снова загудел отец Анатолий и опять обернулся к Фоме.
— А я не бога, я вас боюсь, — спокойно сказал Фома отцу Анатолию.
— Это почему?
— Да потому, что вы богом закрываетесь, а сами непотребное вершите.
Отец Анатолий охнул, закрыл лицо руками и запричитал:
— Господи! Прости ему! Не ведает, что творит! Не ведает...
Сзади отчаянно жали на клаксоны. Лёшка выбросил вперед руку, дотянулся до камилавки Фомы и со всей силы дернул на себя.
— Как? Как ты сказал, щенок?
Фома, крепко прижав к себе одной рукой банку с молоком, другой стал защищаться. Лёшка ударил кулаком Фому в грудь.
— А ну выметайся из моей машины, тварь ты божья! Вот ведь тварь!
От толчка Фома ожил, подскочил. И его вынесло из машины.
До монастыря он шел почти час. Торопливо семеня по обочине шоссе, всю дорогу думал о какой-то новой, неожиданно высвободившейся в нем удивительной силе и бессмысленности всего, что наметил себе на грядущее лето.
Когда он наконец добрался, в монастыре уже готовились к вечернему ходу. В храме поднимали плащаницу и несли ее с алтаря на середину, где молящиеся кланялись телу христову, целовали изображенные на плащанице христовы раны и восклицали друг за другом:
— Слава долготерпению твоему, господи! Слава!
Людей в храме было так много, что вновь прибывающих уже не пускали внутрь. Но люди все равно шли и шли из соседних деревень. И толпа возле главного входа в храм быстро росла.

Фома незаметно прошел через монастырские ворота, обогнул угол кухни, спустился по крутому пригорку и побежал к овчарне. Скинул крючок с дощатой двери, открыл и ворвался внутрь.
Овцы уже готовились спать. Над их телами витал согретый дыханием воздух, чуть горьковатый от духа мочи и нечистой шерсти. Заслышав Фому, они заволновались, стали вставать со своих мест. Но он сразу же кинулся в угол, выкопал из соломы завернутого в куртку ягненка, схватил его на руки и потряс.
Голова не сопротивлялась, безвольно болтаясь на тонкой младенческой шее. Фома вспомнил мальчика в промокшем гробу с такой же тонкой, как у ягненка, шеей, такого теперь бессмысленного и пустого, что он не сразу узнал в нем своего брата, вытянувшегося и изменившегося за те два года, пока он не видел его.
Фому разозлило это воспоминание. Он погнал его прочь. Откупорил молочную банку и изо всей силы стал совать голову ягненка в молоко. Но тот не реагировал. Тогда Фома сдавил ему грудную клетку, разжал и сдавил снова. Крикнул изо всей силы:
— Ты не можешь! Не можешь умереть! Не можешь меня бросить!
Фома макнул в молоко подол своей рясы, потом сунул его в крошечный овечий рот и с силой отжал. Молоко попало ягненку в рот. Он закашлялся, почувствовав сладкий привкус молока. Заверещал. Разлепил глаза и потянулся, потянулся белой мордой к источнику жизни. Фома жадно, будто пил сам, набирал и набирал молоко из банки, совал его ягненку, пока тот наконец не насытился.
Фома прижал к себе маленькое, вздрагивающее от возвращения к жизни тело. Снова завернул в свою куртку и застыл над ним. Растревоженные овцы все никак не могли успокоиться. И долго еще топтались вокруг Фомы, отирая его мохнатыми боками и прикасаясь к лицу трепетными ноздрями.
В храме начинался крестный ход. На колокольне бился колокол. Монахи двинулись вперед, неся перед собой хоругви. Они пели. Люди шли за ними следом.
Фома сидел на коленях в овчарне. Он тоже, как другие, молился и пел. Но в его молитве не было больше ни печали, ни слез. В ней слышалась только светлая, красивая песня — благая весть наступающего воскресенья. В крошечное окно монастырской овчарни заглянула круглая, чистая Луна, в нимбе которой Фома не увидел больше строгого лика, а только сияющую в небе звезду — точь-в-точь такую же, как во лбу у белой.

Январь, 2020