ПрозаЕвгения СВИТНЕВА
СКАМЕЙКИНЫ ДЕТИЭта история произошла прошлой осенью.
Был неприятный, мокрый, промозглый октябрьский день. Моросило. За шиворот попадали холодные капли. И так случилось, что в эту вот отвратительную погоду мы сидели с приятелем на детской площадке Тверского бульвара, за мокрым столиком, похожим на птичью кормушку, и пили дешевое пиво. И когда наш рассудок уже был порядочно затуманен королевским напитком Гамбринуса, мы увидели нечто. С безлюдной аллеи бульвара на нашу площадку свернул пожилой гражданин и направился к одной из скамеек. Но, не дойдя до нее полуметра, он остановился, присел вдруг на корточки, оперся о верхний край ее спинки и вытянул ноги назад, а руки — расправил в локтях, — и оказался так в положении восьмиклассницы, обреченной на нормативы по отжиманию. И тут началось самое интересное. Приняв это странное положение, гражданин вдруг быстро и резко стал делать известные телодвижения. Он отжимался, действительно прикасаясь к скамеечному сидению своей молнией на ширинке... Мы переглянулись и тихо прыснули. Гражданин нас не замечал. — Детей!.. скамейке!.. делает!.. — сказала я, давясь от дурацкого смеха. Мой друг тюкнулся носом в столик. Но поскольку глазеть на такое темное дело было вроде бы как неприлично, мы отвернулись и открыли еще по бутылке. Прошло минут пять. — Смотри! — дернул меня за рукав мой товарищ. — Он и этой скамейке... решил удружить! Действительно, человек занимался уже со скамейкой, которая была чуть подальше. Мы захлебнулись от хохота. Мы показывали на него пальцами и многозначительно крутили у виска. Человек медленно передвигался по Тверскому бульвару, переходя от скамейки к скамейке. Через пятнадцать минут он скрылся из виду. Мы сдали посуду в ларек, взяли еще "Жигулей" и ушли. И только потом, много позже, я узнала, что таким образом — отжимаясь от подоконника, от скамейки, перила, оградки... — будучи без лекарств, вне дома, в крайней ситуации, — человек может самостоятельно противостоять сердечному приступу. ЧТО ПРОИЗОШЛО?Грущу: приходится убивать еще одного человека в себе. Еще один человек решил притвориться чужим мне. Еще один человек заставил меня...
Ты понял, что произошло?! Я убиваю тебя так же жестоко и быстро, как озверевшие арийские фашио, смеясь алыми оскалами, насаживали младенцев на острый, отточенный кол. Ты видишь: еще одна цивилизация гибнет во мне. Смотри: мою протянутую руку унесло великим Мальстримом, как ненадежно укрепленный — и сорванный — понтонный мост. Давно уже посажены траурные белые цветы на твоей могиле, цветы, от сладкого запаха которых теряют сознание. Ты, о сомнительный князь всех миров, еще позавчера был вздернут на рею моих безжалостных грез. Теперь... Теперь только смерч подхватит тебя и унесет на острие Лысой Горы. Теперь пауки сплетут из твоих длинных волос свои самые страшные и самые прочные сети. В самые сумрачные пустыни уйдет и не вернется твой караван. Сгорят в моих половецких огнях твои сусальные княжества. Тебе нет больше места в архитектонике моих лабиринтов, моих готических сводов и лестниц, имеющих ступеньки с другой стороны! Ты понял, что произошло? Я задумалась — и проехала твою остановку. НОЧНЫЕ ТЕРРИТОРИИТы представляешь, как светится мокрый вечерний асфальт?..
Как растворяются в лужах огни фонарей? — кстати, запомни: всегда пишется фо! Я иду... и пинаю ногой банки из-под Миринды и Пепси, и-ду-маю о том, что приметы последнего — лейтест — времени окружили мои территории. От одиночества, от нечего делать, я брожу с тележкой-каталкой по ночным супермаркетам, в ней сидят не румяные мальчик и девочка и не дед-ветеран, а сидит в ней бутылка портвейна До Порто и, если было, бутылка можайского молока. Стоя у кассы, я жду, пока вытряхнет деньги еще один запозднившийся ночной житель. У него две тележки, но вряд ли он покупает еду на семью — похоже, что он — холостяк, и затаривается на неделю. У него перчатки от Джанни Версаче. У него худое и умное лицо. Он отъезжает на Краун-Виктории, а я думаю о том, что скоро весна, и я буду ходить без перчаток, а можно — в кружевных черных митенках, и покрыть ногти золотом, и курить манерно через мундштук длинные дамские сигареты, а если будут свободные деньги, куплю себе бутылочку Байлиса и проезжу неделю на такси до метро... ПОЛОНЕЗЫ ПЕЧАЛЬНЫХ СЕЗОНОВПолки, груженые ровными рядами книг... Кресла — пыльные, с истертыми подлокотниками... Фотографии с безумными, выпученными глазами...
Филиал кладбища на буфете — сморщенные пластмассовые цветы отворачивают от окна полувыцведшие со стороны оконного света головки, смущаясь уродской своей арлекинно-двуцветной сущности. Хозяйка их — тоже пыльная, нафталинная, скребет по паркету сморщенными старушечьими тапками, стоптаны задники, дует в чашечку с чаем, это же сон, вероятно, я в старости, выходит из дома за крупами, утром кормит синичек, давит солнце в стакан, кладет три сахара, ищет программу, читая, шамкает. Окна на юг. Свет заливает квартиру кручеными струями, видна пыль, никто никогда не звонит, булькает вздохами радио, в сухарнице тусклые пряники, в коридоре афиша, тонкий лист, как гофре, с голубыми, гуашь кое-где потекла, поблекшими буквами: ПОЛОНЕ... Курпеньский, Огиньский, Зарембский... Исполни. . . (и дальше оторвано). В ЭТУ ОСЕНЬ НЕ ХОТЯТ КРАСНЕТЬ ЛИСТЬЯВ эту осень не хотят краснеть листья.
Езжу по унылым гостям, играю на: старинных подружкиных пианинах, на: акустике выжженных стен и подъездных высоких ступенек, на: расстроенных кастаньетах человеческих рук. Довоенные ноты желты — Мендельсон — нотки налеплены густо на нотные строки: ничего не понять. Тесно им, тесно в мелодиях томных, все сливается в пеструю рябь перед глазами, явь плывет, и... И опять хожу по унылым осенним дворам, позабыв Мендельсона, а вот Гендель — его "Пассакалия" пахнет еловыми ветками. Хлеб в магазине хранится в больших коробах, деревянных, чернильного синего цвета. Как? Закончился? Нет, нет, нет! Меня нельзя обижать — я могу загрустить и попасть под машину; беспризорного моего Мендельсона тогда опять сдадут в "Букинист"... НОЧНОЕ ВРЕМЯЧасы поломались, теперь каждый час бьют двенадцать. Смотрю из гостиной на город — по окнам похоже, одиннадцать: их светится меньше, чем в десять, и больше, чем в полночь.
Вот уже поздняя ночь, и окна погасли. Светятся только подъездные — негасимые редкие столбики. Ночью все слышно. Заскрипели пружины дивана в квартире над нами. Там одинокая женщина. Значит, где-то полтретьего: она каждую ночь ворочается в это время. Дома одной жутковато: за окном воет ветер, от его сильных порывов срабатывают сигнализация. На улицах пусто, динамика только в рекламах — бегут огоньки... На всем обозримом пространстве не сплю только я — значит, бегут для меня? Развешенные на проводах, вплетенные в ветви деревьев, пульсируют нервно гирлянды — похоже на Новый Год! — феерический Новый Год длиною в вечность. ГОРОД ТАНЦУЕТНаконец-то я смогла разглядеть их, Рабочего и Колхозницу. Вооружившись молотком и серпом, они влезли на свой пьедестал и застыли в торжественной позе. Я понимаю: культмассовое мероприятие, он раньше закончил работать, побрился, погладил рубашку, набрызгался шипром, принял для смелости, встретил со смены ее... Нет! Школа бального танца! — танцуют они ча-ча-ча, фигура Нью-Йорк, руки высоковато, ноги неправильно: новички. Но ничего, научатся. Вся жизнь — это танец. Сейчас вот, застыв на секунду, выдержав паузу, они сделают обоюдный поворот, и ее серп, описав в воздухе круг, вонзится ему под ребро.
ОСЕНЬ НАД ГОРОДОМВспоминались запахи дыма осенью: тихие травы горевали-горели в осенних кострах. Дым поглощал, как глотал, в себя все: не кислило во рту от антоновских бунинских яблок; не бежала когтистая цепкая дрожь по спине, не казалось, что ноги мокры, — нет, даже верленовский тихий дождь — над городом тихий дождь — не заметен был за грустной завесою сладковатых вечерних клубов. Дым, листяной сладкий дым перебил собою и сыроватый тот запах антоновских яблочных косточек, и — высушил, вытер легковесные капли дождя, и — все же дым! — клочья его завертелись: осень над городом, осень осиновая, осенняя...
синевою да осинью... охрой да ожелтью... осеняла... |