ПрозаОльга ИЛЬНИЦКАЯ
ДИКАЯИз-под косой прядки светятся рысьи глаза с прыгающим взглядом. Ходит ссутулившись, но задирает подбородок. Черт-те какой эффект от такой постановки тела в пространстве. Вообще что-то дикое проступило вдруг в облике этой пятидесятилетней женщины. Что-то не сообразующееся с окружающим…
Я за ней наблюдал не первый день с нарастающим вниманием. В ее кабинете вечно кто-то торчал, но я пережидал всех и, дождавшись своего часа, заходил, дверь на ключ закрывая. Она молча наблюдала своими рыжими глазами за ежевечерней процедурой моего внедрения в кабинет. Никогда не слышал я протеста, всегда была одинаковая реакция: на стол ставились две чашки. А я доставал яблоки и бутылку вина. Она любила красное. Но однажды мою бутылку она спрятала в шкаф, заменив коньяком. В этот вечер я ее поцеловал. Она вытерла губы ладошкой, но так ничего и не сказала. Да мне и не нужно было, чтобы она говорила. Я тоже молчал. С этого самого коньяка я ставил на стол две бутылки — красного и коньячную. А она распоряжалась, убирая одну из них. Когда оставался коньяк, мы целовались. Вино же пили все реже. Но сегодня она оставила на столе обе бутылки. И впервые заговорила. Лучше бы она молчала! Она сказала, что мы вполне сошлись во взглядах и вкусах, так что за это надо выпить. Мы выпили. — И расстаться, — добавила она. — Потому что два похожих человека в одном кабинете — это даже не скучно, это уже занудство. И я поступил так, как она хотела, — я пил коньяк и вино, потом целовал ее, потом задрал юбку и… она мне не мешала. Все получилось на удивление просто, буднично. Она была нервной, быстро зажглась и остро реагировала на мое вторжение. Пока я ее "догонял", она поглаживала мне уши, почесывала их, словно кошку. Это раздражало меня, и я, перецеловав ей пальцы, холодные и цепкие, с необлупленным бледным лаком, сказал все те слова, которые говорят любимым женщинам. И сам удивился. Она чутко подтвердила, что да, любишь уже тысячу три дня… И мы выпили за тысячу три дня. А потом молча выпили "на посошок". Она не пошла со мной, чтобы возле вокзала, как обычно, разбежаться в разные стороны. Я ехал один в пустом трамвае. Мне было грустно, и я думал, что она все-таки дикая. А она долго сидела в кабинете. Я позвонил ей четырежды, она снимала трубку и слушала, как я молчу. Когда я в пятый раз набрал номер, она тихо сказала на мое молчание, что любовь вовсе не при чем. А при чем — похожесть, выражающаяся даже в одинаковой реакции на спиртное: красное — молчим, коньяк — целуемся, двойное — и молчим, и целуемся, и… положила трубку. Большего случиться уже не могло. И мы не виделись с тех пор. Впрочем, ровно через год после того, как все произошло, в одной из городских газет вышел ее рассказ. В нем говорилось о вещах обычных, тривиальных: как он и она вместе пили долгими вечерами и молчали, и домолчались, и допились до того самого, о чем все вокруг мечтают. А они вот, домолчавшись и допившись, не стали осознавать исполнения мечты многих, а расстались — черт его знает почему. И вдруг он понял, что на всю жизнь удалось им сохранить то, чего никто не мог сохранить от забвения. А они сумели. И потому счастливы. Спокойны. И не боятся случайной встречи. 1992
ПОКА СУЩЕСТВУЕТ ЛЮБОВЬ— Ты стрессы накапливаешь, как копилка — монеты. Нет, ты втягиваешь их, как пылесос! — Метод работы. — Ничего ж себе работку выбрала! Забей болт и не мучай меня и близких. Ты всех подмяла своей вздорностью, это свинство с твоей стороны. — Замолчи. Не мешай мне работать. Сказала — и вышла из комнаты. Но квартира была так мала, что "вышла из комнаты" означало стоять, поджав ногу — как цапля, на четырехметровой кухне и курить в форточку. Он вошел, заполнив оставшееся пространство. Взяв из ее руки сигарету, погасил прямо о подоконник. — Черт с тобой, психопатка; я сказал правду. Ты убиваешь не только себя. А права убивать тебе никто не давал. — Право, дорогой, всегда берут сами. Она потерлась носом о его плечо... ...И вот тут я подумала, что мне смертельно надоело водить рукой по бумаге и описывать, кто кому и как сказал правду. Я не люблю правду. И мне давно безразлично, кто и что думает по этому поводу. Я люблю, когда мне не мешают. Когда каждый предоставлен своему одиночеству и справляется с ним тем способом, который для него предпочтительнее. Для меня это любовь. Вы не понимаете, что это такое? ...Когда открывается дверь и входит незнакомый человек, а ты сидишь с маленьким сыном, и у вас все хорошо, вы пьете молоко, а он входит со своим "здравствуйте". И ты, вставая под его взглядом и протягивая ладонь, произносишь свою первую сочиненную для него строчку: "И покачнулась чаша дома, когда вошел..." — это любовь. А потом, когда все спят, а вы молчите до пяти утра в темноте веранды, где-то брешет собака, звеня цепью, и татарский фонарь маячит в дальнем углу двора, у ворот, до которых теперь идти целую жизнь, он говорит: — Извините... Можно я вас... — И, после невероятно короткой паузы, заканчивает спокойно: — ...обнюхаю, — и тут же, присев на корточки, быстро пробегает всю тебя лицом, с ужасом шепча за ухо: — Почему ты ничем не пахнешь? У тебя нет индивидуального запаха... А ты с испугом и зло отвечаешь: — Зато есть индивидуальная ванна. Это уже любовь в развитии. На рассвете его друг, всю ночь бессонно просидевший за ситцевой занавеской, отделяющей веранду от кухни, в ожидании развязки, бледный от выпитого и переживаний, выйдя перекурить, видит нас в тех же позах и на том же месте, где оставил с вечера, и произносит утвердительно: — Снюхались... Это и есть развязка. После этого пройдет много лет жизни, и она будет все дальше уводить всех троих друг от друга. Но это уже неважно. Важна ночь, в которой собачий брех, татарский фонарь и отсутствие запаха. Эту ночь не вспомнить случайно. Ее просто не изъять из памяти. Это гвоздь, которому торчать всегда. Это — любовь. Когда муж говорит жене: "Я не люблю тебя", а потом всю жизнь искупает акт чистосердечия своего, — это расплата любовью за преступление перед ней. Любовь допускает только одно признание — признание ее самой. Все остальное — от лукавого. Все остальное, что не любовь, есть грех. Семейная жизнь — это попытка искупления греха нелюбви. Вспомнить бы вовремя, какие дороги мостятся благими намерениями. И пойти на свет татарского фонаря, что маячит у ворот. Человек все имеет в себе, и кто сказал, что для любви нужны двое? Двое нужны для жизни втроем, вчетвером — как выйдет. А любовь — дело одиночества. Ибо единственному принадлежит она и единственный отвечает на нее достойно. Мы же заблудились в сердцах наших — и отчасти любим. И отчасти живем. Но что не любовь, то все от лукавого. Все грех. А преодолением греха открывается Бог, являющий любовь во всей полноте покоя и радости одиночества. И еще о любви. Когда—то они были так близки, что родили ребенка. Потом стали жить далеко друг от друга. Но если один исчезает, то второй тут же обнаруживает утрату. Это понимают оба, — думала она. А он думал, что не хочет думать о них, потому что это отвлекает от жизни. Ведь жизнь дается во искупление, и ее надо жить, а не размышлять об утратах. Наверное, он прав... — Думаю, что автор заблуждается, — сказала я. — Автор исходит из личного опыта. И если ему отшибло, то у кого-то к иному повернута душа, и память — показатель ее объема. — А совесть — показатель чего? — спросил пятый. — Совесть — индикатор жизненной силы души, — отозвался автор. Его угораздило собрать пятерых в одном месте, и пятеро ждали шестого. Вошел шестой и сказал так: — Они еще думают! А ребенок под забором целует какую-то потаскуху. ...Пока шестеро жили (или думали, что одно и то же), ребенок рос, повторяя ошибки, отпущенные человеку. И вот он совершает, может быть, последнюю. Не будем ему мешать. Потому что за ошибкой обязательно последует искупление, и Бог распрострет над ним свое тепло. — Помолчите, — сказала мать. — Пусть мальчику будет лучше, чем нам. Не помешаем ему. А вдруг?.. Ибо только в сердце матери оживает надежда всякий раз, когда она смотрит в будущее. — Кто эти люди? — спросил кто-то. — Трое — понятно: он, она, автор. А еще трое? Кто эти пятый и шестой? Кто этот "я"? — Не сердите меня, — сказал автор. — Это все мы, только спустя время. А вы, наверное, читатель? — Нет, — ответил, — я тот, кто целовал потаскуху. Помогите мне сориентироваться. Вас так много, что я не знаю, кто есть кто. — Кого же вам надо? — Отца. Мне есть что сказать ему. ...Пока существует проблема детей и отцов, мир непоправим. И слава Богу. 1991
|