А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я #    библиография



Вернуться на предыдущую страницу

   Антология

   

Ростислав Клубков (Санкт-Петербург).

 

КРОВЬ

В тот день я не то чтобы оказался внезапно больным, но дождь, улица, ее высокое горло на повороте, отражения крыш, напомаженные губы женщины, парящая под дождем асфальтовая гора у разобранных трамвайных путей и похожие на прозрачные языки огня беззвучные путейные кузнецы, сквер с гигантскими вертящимися шагами, извившийся доспех суставчатого водостока на стене дома, воспоминание о жуках: крапчатых, муаровых, полосатых, лаково-зеленых, каракулево-черных, серебряных, а также странной изабелловой масти и венецианской яри — с цапучими лапками, похожими на молодые листья чертополоха; большая бабочка в расселине полевого камня; слоящаяся корзина груздьев с потерявшими цвет черными прилипшими к шляпкам листьями; подплывшая лиловизной прозрачная тень цифири, влажно расточающаяся с лепестков неразборчивого объявления; веки букв, словно бы опущенные ниц, крашеные губы женщины, залитые водой рельсы; алые, муаровые, лаково-зеленые, серо-серебристые, изабеллово-венецианские, бледно-рыжие плывущие отражения крыш; снова поворачивающий извив тротуара; скверик со скамейкой и качелями, темно зеленеющий в провале между домами — и снова поворот, горло улицы, повторившиеся напомаженные губы женщины в неослабшем умножающемся дожде разбудили во мне внезапный внутренний жар, подменивший привычное восприятие простой действительности.
Я видел полосато-желтую осу, сложив крылья, шевелящуюся на вымокшем подоконнике, и его облупленную киноварь; гнезда кирпичей, выкрошившихся из стенной кладки; выпавшую горсть монет, маленький тысячелистник и подорожник, растущие у окна подвальчика. Долгое и бледно-рыжее тело кошки медленно перетекло мимо моего лица, оставив после себя парящее в дожде пуховое перышко. На тротуаре стоял грузный кабинетный стол с вынутыми ящиками, зеленая тирольская шляпа с перьями сидела на лосином роге, похожем на окаменелый папоротник, а из-под стола выглядывал ребенок, косоглазая собачка с носками вместо ушей, медведь, мышь и плюшевая обезьяна с розовыми пальцами на руках.
Я миновал распахнутый грузовой фургон, задев плечом его обитые железом ворота. Грузчик, как похожий на грязную картофелину актер на прогибающихся подмостках, повернувшись ко мне спиной, переложил в пыльные штаны стеклянный шар с ярко-алой розой. Я поймал его за щиколотку ноги. Наклонившись, он молча и удивленно передал мне украденное.
В дверях дома сидел еврей, лысый и похожий на розово-алое яйцо огромного соловья, впрочем, наделенное внимательным и добрым лицом, а также бровями. Я отдал ему розу и шар сквозь его захлопотавшую, как стая голубей, речь.
Мимо меня поднялись двое грузчиков, напомнив непорочных спускающихся сестер немецкой баллады. Плотник выковыривал замок стамеской из косяка. We can't beliеve! В это совершенно невозможно поверить. В лестничном пролете застрял диван.

Скудель деревянной мебели, лом книг, мозаика примет переезда прекратились к третьему этажу, а в четвертом появился цветной витраж. На площадке сидела старуха, обвязанная шалями, явно окостеневшая, очевидно мертвая, но с живыми выразительными глазами и тапками на ногах.
— Что шумят?
Она как бы разрубала сырое дерево.
— Приехали новые жильцы, — сказал я, после чего распахнулись около полудесятка входных дверей и еще чуланчик, из которого вывалился матрац.
— Жиды? — крикнул выбежавший, оседая на подрагивающих ногах, старик в адмиральском кителе.
Я чистосердечно и равнодушно солгал ему.
— Жиды! — уверенно не согласился со мной старик.
— Уведите бабку домой. Она уже погуляла, — сказала мне, поведя худой рукой, похожая на утомленную лань вышедшая в халате легколобая девица, после чего раздраженно и бесстыдно ответила невидимой собеседнице: "А по-моему, свинство. У тебя был еще рот. И задница".
Два ногтя ее руки были ало-красные.
На площадку вышел адмиральский внучек, с прозрачным бобриком и какой-то отвратительно-животной ухмылкой, неся на вытянутых руках форменные панталоны старика с ремнем и подтяжками.
"Слушайте, я уроню вашу старушку в пролет, если попробую поднять", — сказал я, подумав, что она, возможно, даже не ушибется.
— За окном кукольный театр, — сказала старая женщина.
Жидолюбопытствующий адмирал распахнул забившие цветным стеклом ветхие створки рамы и мучительно переложился через подоконник фасадом кителя.
Ее пятки были похожи на маленькие черепа.
Кожа пяток была как пролитая свеча.
Я перешагнул через брошенные внучеком брюки деда, еще, клубясь, шевелящиеся концом ремня, видя двор и одновременно адмиральский затылок с шеей, похожей на черепашью.
Очень глубоко внизу, сквозь потоком падающую ко дну двора от низкого неба воду шел высокий человек в пальто с облитым дождем лазурным и киноварным ящиком.
Ящик был театр.
Не видя глаз, нам была видна только борода.
Отраженная в стекле или продолжающемся дожде старуха за моей спиной со стуком поднялась из неподвижной качалки. Вздохнув, также отразившаяся в дожде девица опустилась на одно колено, как бы молясь или преклоняя к лестничным камням кудри. На ее волосах была чем-то хорошо знакомая мне шелковая кровавого цвета лента.
Меня вдруг охватила страшная тоска.
В такой тоске в миновавшем о прошлом годе апреле месяце я спал ночью на полу в комнате человека, у которого удавила себя на шелковом шнурке дочь. Удавленная, она часто снилась мне перед наступлением утра, высоко вися передо мной за порогом комнаты. Ее тело словно бы пытается закружиться. Она еще тепла, но совершенно мертва. Бесконечно нежно я целую ее покачивающуюся щиколотку, с той же нежностью придерживая ногу мертвой пальцами рук.
Неожиданной ошибкой поднявшийся в наш этаж грузчик плавно поддержал девическое несение креста.
Внизу растворился маленький театральный занавес.
Под горбатыми деревьями шли тяжелые стада голубей. Дождь извне как бы перешел внутрь тела.
На сцене в маленький уединенный кабинет московского дома вошел ветхий, сделанный из дерева поэт-кукла Афанасий Фет.

ФЕТ: Я еврей! Еврей! Еврей! Еврей! Еврей! Навек! Навек! Навек! Навек! Навек!

Мы хорошо слышали его поднимающийся вверх голос.

ФЕТ: Так зачем жить? Как жить? Разум изгоняет вдохновение из сердца, как блудницу из храма. Немыслимо: русский речью, православный молитвами, оказался заперт внутри жида! Даже лукианов Луций не был столь унижен ослиным обликом. (Расстегивает пуговицу ночной рубахи.) Еврей, еврей, каким боком мне попробовать из тебя выбраться?

Вошел длинный, двигаемый нитями лакей с деревянным глазом, говоря: "Вам-де, письмецо, сударь".
Глаз его был рыжий.
Пальцы человека трепетали над крышкой ящика.
Недоумевая прежним способом вести речь к неожиданно иноплеменной прислуге, бывший барин принялся выспрашивать ее, не говаривала ли, дружок, кухарка, или бородобрей, а то еще что, например, кучер, будто бы его отдельные дворянские части тела сходны видимостью родственным частям жида. "За какой же надобностью это крещеному с жидом мыться?" — замечал лакей, добавляя, что кухарку "пробовал-с", знает: "баба-с"; а вот кучер и бородобрей "хуже-с", "прелюбодей-с".
Выходя же, разделил, переломив хлеб и огурец, сомнение с плотником.
Фет же слушал.
Плотник же рассказывал, как Фет зарезал жида.
"Ай! Ай!" — говорила кукла Фета.
"Выхожу я, это, по малой нужде во двор, — говорила деревянная кукла плотника. — Ночью звездно. Смотрю, загорелось за окном у барина вроде маленького огонька; значит, свечечка. После чего идет через двор еврей".
"Жаль еврея", — неожиданно сказал лакей.
"А вот барин открывает еврею дверь, — сказал плотник. — А я, бегом, заглядываю в окно. Сидят. Выпили. Еврей что-то быстро-быстро говорит. А барин как бы не со всем соглашается. И вспоминает вдруг про русского мужика. И говорит: "Я-де, — говорит, — не вижу здесь справедливости"".
Подойдя, Фет медленно растворил дверцы стенного шкафа, откуда к его ногам должен был вывалиться окровавленный еврей с ножом в горле.
Но он не успел вывалиться.

Выскочивший из пазов, распадаясь цветными углами в воздухе, гибнущий витраж опрокинул адмирала на дно двора, падая, перерубив ему шейные жилы.
Короб-театр был разбит телом.
Афанасий Фет лежал в крови.
Бородатый человек стоял на одном колене. Прядь его волос была сорвана разбившейся рукой мертвого. Толпа шумно выбегала по черной лестнице на водяной воздух. Внутри дома как бы выносили гроб. Глядя вниз, я поднял осколок стекла на подоконнике.
Вечная, прозрачная, ярко-алая, как нож, залитая кровью роза лежала у меня на ладони.

 

ЖЕРТВА

Е. Г.

Когда последние, уже порядком запоздавшие гости наконец ушли, невидимо виясь, как медленные светляки, вниз и моя возлюбленная — что едва доставала затылком ключиц моих — равнодушно запахнула за мною дверь на высоком обрывающемся пороге, невидимый, я остался там, — одушевив деревянные распахнутые глаза бывшего при ней мира; зрачки вещей.
Я был вьющаяся под потолком щель, алые края проседающихся от шага досок с давними печатями подкованных человеческих каблуков, глаза Христа поверх очевидного дворового чуланчика для поленьев, похожего на поставленную торчмя деревянную мужичью телегу с трупами.
Я видел ее отраженные в стекле зубы.
Я видел ее нынешнего любовника, молодого человека с рыжей бутафорской волнистой прядью. То, что могло называться моей душой, было дурно сделано. Их речь была вся похожа одновременно на кровь и дым. Я надевал на ноги любви испанский сапог и опоминался уже только во дворе дома, без надежды вглядывающимся в ее окно, до сих пор горящее.
Надо мной и им были маленькие камни звезд. Мое сердце было дураком. Она меня не любила.

Временами я шел от нее к некоему С. Невидимые мосты были разведены почти до начала утра. Иногда, задевая волосами полные дождя невидимые вороха листвы над головой в переулках, я засыпал прямо посреди улицы, просыпаясь словно бы во тьме растоптанный лошадьми. Утреннее дыхание становилось похоже на звук поврежденной флейты. Я шел домой, как бы пораженный острием в спину.
Часто, еще даже не снимая у дверей с ног, как трава, пропитанной водой обуви, я здоровался с его стриженоволосой рыжей ночной любовницей. Похожая на еще совсем молодую смерть с огромными, западающими глазами, она дважды (второй раз уже сквозь дрожащее позвякивание собираемого холодного чая) отрешенно отвечала на мое приветствие.
Вера в Христа как-то не коснулась нас. Отрадно было понимать, что ты в конце концов станешь тенью на прозрачном, сумеречном, вечно предрассветном лугу, чем с бессмысленной надеждой жить в мире, где не только не умели любить живых, но и разучились даже лицемерно восхвалять мертвых. Мы любили перечитывать "Илиаду", часто повторяя ее поражающе переведенный по-русски последний стих.
Этой ночью, казалось, у него был гость. Казалось, они только что закончили шахматную партию. Но это была только четырехходовая шахматная задача.
Я знал ее. Составленная мастером Кизерецким, она остроумно начиналась с тройного шаха черному королю. Решенья у нее не было. Единственный, причем очевидный мат возможно было поставить только на третьем, но не на четвертом ходе.
От ее морочащего устройства разговор с уступчивостью перешел к бессмертию души, касаясь одновременно простых людей, причем С. назвал их "очень несчастными", после чего мысль его как-то развлеклась.
Прервав речь и поддевая пешки, он восстановил на доске узор.
"Вот решение. Королевский офицер идет на С-2".
"Но ведь офицера нет".
"Верно, — сказал С. — видимого офицера нет. Но задача шуточная. И я почему-то ясно вижу, как один невидимый офицер, поражая короля, широко пересекает доску по краю пропасти. Его пожирает какая-то невидимая ладья. Тайный иллюзорный ход дополняет очевидный трехтактный выигрыш".
Чужая рыжеволосая девушка внесла чай.
Кожа ее словно бы была испачкана серебряной пылью. Затем — словно еще обнимая ее за плечи — в комнату вошел человек.
Его звали П. Еврей, он был унизительно похож на очень простого русского. Он называл себя "маленький портной", сравнивая нас с "птичьими детьми, томящимися и неспособными к взлету" и мечтая "сшить нам крылья".
В ту ночь он спросил, как написать абсолютную комедию.
Через почти полные прошедшие десять лет, на кроваво-алой бесконечной кирпичной улице, меня остановил, поднявшись навстречу мне, ветхобородатый швейный еврейский мастер в накинутой поверх плеч сияющей шинельной подкладке. "Я сошью вам крылья, — сказал он. — Вы будете человеком-ангелом!" Потрясенный, я зарыдал прямо перед ним. Он ласково попросил меня успокоиться. За распахнутым окном, в так похожем на еще горячий пепел полдневном сумраке, маленькие девушки-белошвейки, поднявшись на цыпочки, начали обряжать манекен. "Как тебя зовут?" — спросил я. "П.", — ответил он с каким-то непередаваемым достоинством.
Улыбаясь, С. рассеянно начал покручивать усы, как бы ожидая смерть.
"Неужели вы никогда об этом не думали?"
"Отчего ж не думали?"
"А если думали, почему же тогда не делитесь? Или вам мерещится что вы, вы — способны написать абсолютную комедию? С вашей медью таланта?"
Голос его был наполнен недоумением и горечью.
Замолчав, он тяжело, с трудом обвел нас глазами, и вдруг оскалился (у него были неровные и желтые зубы, почему-то похожие на китайцев).
С. сказал:
"Комедия есть преодоление зла путем смеха. Таким образом, темой абсолютной комедии будет преодоление путем абсолютного смеха абсолютного зла. Иными словами — комедия об Антихристе".
"Вот так бы и сразу".
Выгнутая лировидная спинка стула, дрожа, почти по человечески затрещала под его лопатками, когда он отдохновенно опрокинул на нее хребет, откровенно пояснив нам, как именно следует поступать с истиной, чтобы она приносила достойный и здравый плод: "Наслаждаться человеком умным, скрытой сладкой мыслью приятнее, чем безликими паскудами-потаскушками с теплой шерсткой. Они призрачны. Ими можно обладать по десятку одновременно, лишь разбередив отчаяние. Теперь мне все ясно. Я понимаю, как именно должна эта птичка взмахнуть крыльями. Смотрите!"
Не вставая, он как-то безобразно затанцевал на заголосившей мебели, раскорячил руки и вдруг, совершенно не быв ею, попытался изобразить из себя сову.
"Словно — стимфалийская — птица — я — тяжело — отряхну — на ослепшие — головы — черные — свои — перья", — проклекотал П., выпятив вперед горло, после чего, безмятежно пояснив, что он "гигант, задыхающийся в раковине на морском берегу", попросил чаю.

В темном коридоре не хватало выбитых паркетных гнезд. Я шел, как бы осторожный канатоходец.
В кухне на столе горела одна свеча. Пламя, разбивая веки, тяжело било по глазам крыльями. На столе лежало плохоразличимое шитье с очевидным цветным рисунком, проткнутое иглой.
Прижимая к себе прохладную и влажную простыню, его рыжая возлюбленная мягко обняла меня за горло. Покачнувшись, я коснулся ее лопатками. Комната была как золото под содранной кожей. Мы смотрели в свет и ошеломленно видели, как уже пустая оболочка души, обливаясь хлынувшей из горла кровью, упала почти на самом пороге комнаты, успев, подведя к груди колени, медленно свернуться в маленький, зримо вздрагивающий даже после уже очевидного конца, комок.
"Он мертв. Боже! Помогите мне укрыть его!" — крикнул, останавливаясь в дверях, П., неожиданно по-журавлиному начав переступать через тело.

 

УХОДЯ ВО ТЬМУ

В. С. и С. Ф.

И я подумал, душа этого беспечального повара я самый и есть.
А. Ремизов.

Эта история, как слепой, раскрывшая прозревшие вдруг глаза в оккупированном Париже, в холодном пару, как призрачное стадо овец, сгрудившееся у распахнутой задней двери маленького казацкого ресторана, когда милосердный повар Иван Иванович, выехавший из Новороссийска в Стамбул на отдышливом и дымном французском транспорте, чтобы после перебраться пешком в Европу, молчаливо плюхнул с противня мясную котлету в застывающий бесплатный суп голодному старику, — а в передней комнате обедает борщом немецкая солдатня, — родилась из слез мусульманского святого, способного, скользнув рукой над пляшущей зеленоватой волной ночных светляков, осторожно вынуть из нее светляка со сломанным крылышком и раздавленного тяжелыми, как обвал, словами возлюбленной, чья красота обжигала, как горный снег: "Тот, кто любит Бога, не находит своего сердца".
В тот же день, стоя у тягучей темно-синей воды канала над кипящей в зное волной цветных головных повязок, он говорил, широко раскрывая рот, как бы люди были вышедшими из воды рыбами, весь пронизанный волшебным и легким пламенем неосуществимого на земле:
"Кто бы давал все богатство дома своего за любовь, был бы отвергнут с презрением. Будь она стена, мы построили бы на ней палаты из серебра. Будь дверь, мы бы обложили ее кедровыми досками. Потому что Магомет — душа самого Аллаха, а душа моей возлюбленной — сам Аллах. Для любви надобны двое, а я один. Где моя душа, разве я найду ее, как нашел на кухонном столе, в блуде, судья Медины, — когда некий человек в Медине пал вдруг на пророкову могилу, на ее гробовом камне крича: "Аллах! Пускай она вновь застанет мужа на кухонной девке и даст мне!" — Судья велел его вешать, а тот сказал: "Я из чистильщиков, что работают в скотобойне. Я вывожу кровь и грязь на свалку. Я пропах гниющей кровью быков".
"И вот, — рассказал чистильщик скотобоен, — когда я стоял в переулке с тачкой, а на улице евнухи, как слоны в бою, разгоняли палками народ на пути гарема, меня вдруг поволокли, связав, вслед, а народ кричал: "Аллах этого не позволяет!" — а я думал: "Женщины учуяли смрад от меня. Теперь меня будут пытать до смерти"".
"А меня, — рассказал далее чистильщик скотобоен, — отвели в баню. И девушки вымыли меня. А когда мне дали узел с одеждой вместо моего тряпья, я сказал: "Аллах, я не знаю, как надеть". Засмеявшись, они отвели меня к похожей на газель женщине. Она выпила со мной вина и легла, как женщина ложится перед мужчиной, а я подмял ее под себя, протрудившись над ней всю ночь.
Утром она сказала:
"Мой муж, знатный и богатый юноша, уйдя от трапезы, пошел в кухню и трудился там над кухонной девкой, разлегшейся на столе, а ладони рук ее были в рыбьей чешуе и слизи. И я, видя это, поклялась, что сотворю блуд с грязнейшим из людей. Возьми эти четыреста динаров и ходи в баню. А когда он вновь ляжет с ней, я лягу с тобой"".
"Может статься, эта кухонная девка моя душа, — сказал судья. — Ради Аллаха, отпустите и молитесь за этого несчастного человека, ему простительно"".

Так, в нарисованных наощупь цветных картинках, тлеющих и распадающихся в прах на длинных полках петербургской таможни, которой, некогда, тихо поклонился, уходя во тьму, Александр Блок, рассказана похожим на горбатую обезьяну стариком эта странная история любви о Иван Иваныче и мясной котлете, о святом и его возлюбленной, о судье Медины и кухонной девке и непостижимой метаморфозе людской души, которая, как Аллах, как корабль, как идущий человек в ночи, может быть и есть где угодно и кто угодно.