А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я #    библиография



Вернуться на предыдущую страницу

   Антология

   

Нужно наконец назвать вещи своими именами. Замечательный поэт и архивариус Константин Кузьминский вместе со своим слепым другом Григорием Ковалевым, составив антологию советского авангарда и
андеграунда "У Голубой Лагуны", сделал очень большое дело. Подвижническое. Увы, антология малоизвестна в России. Больше — на Западе. А в "Голубой Лагуне" — до сих пор не опубликованные на Родине некоторые произведения Г. Горбовского, Э. Лимонова, И. Бродского, Д. Дара, Е. Щаповой и многих-многих других. И все это в сопровождении глубоких вступительных статей, остроумных, раскованных комментариев К. Кузьминского. Увлекательнейшее чтение! Когда мы в Нью-Йорке (Кузьминский в эмиграции с 1974 года) готовили отрывки из "Лагуны" к публикации в газете "Домашнее чтение", жена Кости Эмма в сердцах сказала мне: "Вы знаете, Женя, все попытки напечатать "Лагуну" на Родине провалились. Мы уже, честно говоря, ни на что не рассчитываем. Давайте просто с вами поговорим. Это уже хорошо".
Предоставляем отрывок из этого уникального произведения — нерукотворного памятника весьма загадочной советской эпохи 60 — 80-х годов.

Евгений СТЕПАНОВ

 

Эссе Э. Лимонова со вступительной заметкой Е. Степанова впервые в России опубликовано в газете "Домашнее чтение" (1992 г.).

 

Эдуард ЛИМОНОВ

МОСКОВСКАЯ БОГЕМА

Помню эпизод. Встал я после очень сильной пьянки. Не вижу ничего вокруг, страшно стало. Позже вспомнил, что очки я свои вчера потерял. Да и не вспомнил, догадался. А спал я на полу. Ползают вокруг какие-то люди, тоже на полу спали. Пригляделся — узнал: Ворошилов да Гуревич. Художник Игорь Ворошилов, высокий, с огромным носом и близко, как у камбалы, поставленными глазами. Голова у всех троих раскалывается. Похмелиться нужно пойти, а на улице мороз жуткий, да еще нас всех от пьянки трясет. Ребята говорят: "Пошли к Вовке Алейникову — поэту, он тут через акведук живет". А как мне идти, вижу без очков еле-еле. Да и холодно, а на мне французское пальтишко почти летнее, рваненькое. "А ты, — говорят ребята, — в одеяло завернись, а сверху пальто натянешь, — вот и тепло". Оделся я таким образом, взяли они меня под руки, как слепого, и пошли мы... Ветер в мороз страшен, сдувает нас, гололед, холмы, екатерининских времен акведук торчит через Яузу. Идем — шатает нас, дошли еле-еле. А у Вовки однокомнатная квартира — тепло... и выпить было что...
Сколько еще таких эпизодов голодной, по-русски разгульной и темной юности мелькает передо мной. Чаще всего они связаны именно с Игорем Ворошиловым.
Есть на Урале город Алапаевск. Кто о расстреле Романовых читал, тот знает, что часть царской семьи содержали в Алапаевске и уничтожили недалеко от этого городка. Семью Ворошиловых с Украины, раскулачивая, сослали на Урал, и в Алапаевске, который деревенский совсем городок, осела семья, отстроилась, работали крепко, снова хорошо жить стали.
Игорь, росту под метр девяносто, явился в Москву поступать во ВГИК с мешком вяленого мяса. И потом, бывало, отец или сестра к нему в гости едут, обязательно вяленое мясо везут. Во ВГИКе 18-летний Ворошилов и стал художником. По манере он похож на Сутина, вернее, он — продолжение этой сутинской ветви в живописи. Портреты охотно пишет, только уродует натуру, сообщает ей нервность, деформированность. "Сибирский Модильяни", как и все русские художники, пьет, это нельзя объяснить каким-то горем или тем, что его не выставляют. А просто вольный он, свободный и живет на Земле вольно, и хочет, произносит монологи, читает наизусть, бормоча, Хлебникова, и пьет, все пьет, вплоть до аптечных злаков, настойки "пустырника". Свободен он, как индийский дервиш, как философ или, если хотите, как алкоголик.
Окончил Ворошилов Всесоюзный государственный институт кинематографии. Получил он назначение в Белые Столбы под Москвой, в кинотеку, в Госфильмофонд. И там же комнату рядом получил. Но тошно ему стало на канцелярской работе. Бросил он все, стал по Москве вольно жить. Тут заночует у друзей, там поест, здесь на пару месяцев задержится, пишет картины. Грязи вокруг себя разведет, масла, скипидара нальет. Большой нескладный сидит — книги листает. Из одной прочтет, из другой. Баррикады за пару часов из книг вырастают. А то после пьянки варит в огромной кастрюле рыбу с картошкой. Варево называется "лабардан" и, как утверждает Ворошилов, очень для здоровья полезно. А после лабардана пьет он чай. Чайников семь за вечер, причем огромных.
Друг я ему был. Звонит как-то вечером зимой: "Приезжай, тоска у меня, сижу я в пивбаре у Киевского вокзала". Я поехал — десятку взял, надо ж друга выручать. Тоска у него. Тоска — дело серьезное — сам знаю. Метель метет, пороша. Ждет он меня возле метро и, обогреваясь, прямо из горлышка "Старку" пьет. Дал и мне. Живет он, Игорь, как и пьет, вольно. "Изжога у меня, — говорит. — Я сейчас, мол, постучу в какую-нибудь дверь — соды попрошу". Стучит. Открыла старушка, глядит боязно. "Ты, мать, меня не бойся, мне бы соды, а то изжога у меня", — говорит ободранный верзила. Старушка соды ему вынесла. "Спасибо, мать, говорит, я у тебя еще отсыплю чуть, на дорожку". "Сыпь, милый". И пошли мы... Долго до закрытия в пивбаре пили. К ночи, купив две бутылки "Старки" (водки) и краковской колбасы с килограмм, лежали мы друг против друга в каком-то подъезде, в полуподвале, расстелив на цементном полу свои пальто. Подъезд был теплый, пир был в разгаре. Чокались из двух бутылок, выпивали, закусывали, а главное, разговаривали. Прислонился я спиной к какой-то двери, а уж где-то в полтретьего дверь изнутри открыли. Стоит на пороге человек и говорит нам: "Чего ж вы тут пьете, зашли бы, все равно не сплю — работаю". Ну мы зашли — художник он оказался. Вся мастерская в шагающих куда-то космонавтах, рабочих, танкистах.
"Что ж ты, только это дерьмо рисуешь?" — спросил Ворошилов. "Да нет, что ты, это у меня для денег", — извиняясь, сказал робкий художник. А вот тут — и он повел нас в комнату, где стояла кровать и висели какие-то зеленолицые портреты. Зеленолицые Ворошилову понравились чуть больше. Мы еще пили, художник клялся, что он человек, что докажет, потом наступило утро и мы ушли. Мела поземка, вышли мы из переулков возле Смоленской площади. ...А прилизанные товарищи к МИДу уже с портфельчиками потянулись.
Как-то в другой раз летом Ворошилов собирался поехать к родителям в Алапаевск. Родителей он очень боялся и не говорил им, что уже много лет ведет совсем другую жизнь. Чтобы съездить домой, ему нужно было приобрести приличный вид. Он как раз продал несколько картин, немного денег у него было. Я сшил ему брюки из светло-голубого вельвета, и на следующий день мы отправились в универмаг, где купили ему туфли, носки, куртку и рубашку. Моя хозяйка нагрела ему в тазу воды, он в моей комнатушке вымылся. Вышел чистенький и одетый во все новое. Простились.
Через три дня я встретил его в "Яме" — так называется пивной бар в подвале на углу Пушкинской и Столешникова переулка. Там был у спившихся художников свой столик. Заседал там Эдик Курочкин со товарищи. Ворошилов сидел там, очень пьяный, никуда он, конечно, не поехал, был ужасающе грязен. Тащил он меня с приятелями к столу, даже рукав оторвали, но я обманул их и ушел.
Нравы в Москве богемной и разбойничьи тоже. Признание мое, например, началось с того, что я дал по голове бутылкой поэту Леониду Губанову, бывшему главарю бывшего СМОГа. Губанов был и есть чрезвычайно неприятный человек, из тех отвратительных мальчиков, которых посылает задираться со взрослыми блатная компания. Присутствовал тот же Ворошилов и что-то с Губановым ругался. При этом оба употребляли такой изощренный сленг-жаргон, что я только диву давался. Губанов, не затрудняясь, перешел вдруг на меня и стал говорить мне гадости. Я сказал ему, чтоб он извинился, а не то пожалеет. Губанов не извинился — тогда я взял бутылку и дал ему по голове. Вреда ему причинять я не хотел, хотел проучить его, дабы слов на ветер не бросал. Что тут сделалось... вопли "мама!", крики "убивают!" Происходило все это в квартире поэта Владислава Льна, который и сейчас, по прошествии многих лет, хранит осколки этой бутылки и вообще собирает всяческие раритеты подобного рода... А поэт Губанов хороший, интересный. Как ни странно, после этого в Москве меня стали уважать и обратили внимание на мои стихи.
Помню, как кричал при мне "Великий русский художник", как он сам себя называл, — Николай Недбайло, не лишенный таланта и своеобразия человек
— "Живут на Масловке в мастерских гниды, кашку варят, ни одной картины с 1931 года не написали. Их бы мастерские да молодым ребятам!" Одно время на Масловке была мастерская Тышлера. Он один только и работал. А то все приживалы и приживалки от искусства — любезные, старенькие. В 20-е годы их заводы и фабрики для укрепления искусства командировали.
Этот самый Недбайло — художник своеобразный, хотя и несколько доморощенный сюрреалист, а последние годы с явным уклоном в наив. Этот Недбайло организовал более сотни своих выставок в советских НИИ (научно-исследовательских институтах), ЖЭКах и всяких ЦСДФах (Центральная Студия Документальных Фильмов), и только на деньги, вырученные от продажи картин советским инженерам, он и существовал. Натура у него была купеческая. Он мог дать нищей старухе десять рублей. "На, старая, хоть поешь!" Или купить несколько ящиков коньяка и вылить его в ванну.
Волосы до плеч, идет по Москве Недбайло.
А как-то из Ленинграда к нему приятель приезжал — Лисунов. Художник демонист и сатанист. Какие-то лягушечьи, синие в пупырышках и зеленые обнаженные красавицы и затейливые развалины на его картинах изображены. Ходил набеленный, высоко вверх нарисованные брови, в испанском плаще и широкополой шляпе. Жену свою нагую, там же на Масловке, прямо на лестничной площадке, без стеснения на проходящих
соцреалистов рисовал. Шарф закинет далеко назад и
с кистью подбоченясь стоит.
А то жил на Луковом переулке некто Стесин. Художник-абстракционист. И к Стесину в любое время дня и ночи прийти можно было. Ворошилов к нему рубль занимать чуть не всякий день приходил, работами расплачивался. Стесин ходил (и ходит сейчас в Израиле) в одном и том же засаленном французском лыжном костюме, а сверху, даже и летом, носил гуцульскую расшитую на густом меху куртку, тоже засаленную. И голову Стесин мыл редко и спал на таком грязном белье, что черное оно было.
Две большие ободранные комнаты, с вывернутыми досками пола, телефон, холсты, остатки переломанной грязной же хозяйской мебели. К Стесину всегда можно было прийти сразу вдруг и привести с собой компанию. Он же мог и накормить. Отличался он необыкновенным напором, энергией, готовностью спорить без конца. Перед его криком, ругательствами и аргументами, переходящими непременно на личность противника в споре, редко кто мог устоять.
Живя в страшной грязи, расковырял он как-то прыщ и умудрился получить заражение крови. С температурой 40 лежал он, думая, что у него грипп, и только общий друг доктор Чиковани, случайно зайдя к нему в это время, спас его — отвез сам в больницу.
Ругался матерно Виталий необыкновенно, но при всем том был человек милый и люди к нему тянулись. Соединял он многих, со всеми у него были какие-то отношения. Когда в мае 1973 года он уехал в Израиль, Москва немного опустела.
В 1965-1968 гг. на Абельмановской улице снимали огромный подвал поэты Холин и Сапгир. Платили домоуправляющему деньги, и "натурой" (водкой) тоже платили. За это они сами жили в подвале и имели право пускать в многочисленные ответвления подвала-комнаты — своих друзей. Жили на Абельмановке коммуной — сообща. Сообща ели, спали и даже писали поэмы и стихи.
Сообща жили многие московские компании богемы. Подобные компании обычно образовывались вокруг одной-двух-трех наиболее предприимчивых личностей. Была, например, компания Володи Алейникова. Вначале я и еще человек десять приятелей встречались иногда. Потом мы приходили в квартиру Алейникова всякий день. А позже перестали расставаться и на ночь. Ложились кто где, особенно зимой, когда холодно было расходиться, чтобы с утра опять доставать деньги, покупать вино, организовывать застолье, просиживать за столом в разговорах, спорах, чтении стихов весь день. К вечеру обязательно приходил кто-нибудь свежий, у кого водились сегодня деньги. Порой мы перебирались все вместе к кому-то еще в дом или в мастерскую. Часто так кочевали по Москве: пока не уставали и самые сильные. После таких загулов лично я, например, отлеживался и отсиживался дома — писал, читал — несколько дней.
Дни рождения имеют для московской богемы особую привлекательность. Например, уже упоминавшийся поэт Леонид Губанов во многих томах своих записных книжек рядом с фамилиями и адресами своих многочисленных знакомых бережно поместил и даты их рождения. Знакомых у него тысячи, и таким образом он каждый день имеет куда пойти, где выпить и поесть (к сожалению, имел. — Е.С.). И конечно, подавляющее большинство москвичей свои дни рождения отмечают, стараясь превзойти друг друга обилием, подбором выпивки и закуски. И до сих пор репутация человека в Москве часто держится именно на этом — щедр он или нет. Если же принимает скупо, то будь этот человек умен, талантлив, остроумен, артистичен, но если он скуп, к нему не будут ходить, от него многие отвернутся.
"Поэт Сапгир кормил жареными поросятами..."
"Художник такой-то угощал олениной..."
"Поэт Лен подавал цыплят-табака..."
Как правило, такие угощения наносят большой финансовый ущерб родившемуся, который немного возмещается полученными подарками. Но если человек беден и у него совсем нет денег или нет их в данный момент, он говорит об этом, и гости сами приносят выпивку, а то и еду. Но уж выпивку обязательно. На дни рождения приглашают 30 человек, приходит 50. Приглашают 20 — приходит 40. Все попытки завести на этот счет в России такой же порядок, как в Европе, пока терпят неудачу.
День рождения иногда кончается дракой, ссорой, склокой. А часто и по-хорошему — где-то к утру чаем, тихой беседой о будущем России. Некоторые дни рождения длятся по многу дней.
Так же празднуются свадьбы, поминки и даже советские праздники, отвлекаются только от предмета празднования.
Однажды собралось нас 12 (!) поэтов на день рождения годовалого младенца — сына некоей Тани Самойловой. Был все тот же Губанов, был еще один смогист — поэт Кублановский, был поэт Величанский, бородатый пьяница и бродяга поэт Аркадий Пахомов, и еще другие поэты помельче. Очень много пили, говорили, и по всему скоро должен был случиться какой-то конфликт, это чувствовалось в воздухе. Кто-то пытался сказать, что пора расходиться. Но никто разумному совету не внял. Напротив, многие пошли гулять, разбрелись по двору. Потом стали возвращаться, звонят в дверь квартиры, всех коммунальных старушек-соседей переполошили. Помню, вышел я открыть в очередной раз дверь, а на пороге один из поэтов стоит, и кровь с его рук бежит ручьем. Руки поэт, оказывается, и сухожилия себе перерезал, спьяну ударив их с размаху (русская удаль!) о стекла в кабине бульдозера, что во дворе стоял, а он его пытался зачем-то завести. Фамилия этого человека была — Швальп. Дело происходило возле Сандуновских бань, и там же был пункт "Скорой помощи", в переулке напротив. Отвели ребята бедного Швальпа туда. И там их забрали. И всех, кто выходил от новорожденного младенца, всех арестовывали. И религиозного поэта Леву Рыжова вместе с Губановым взяли. И юношу, знатока греческого языка, Сережу Бродского взяли. А. нас, когда мы вышли последними — Величанский, я да Пахомов — тоже взяли и повели. Но тут еще машина милиции подъехала, и в суматохе мы сбежали. Я и Величанский домой. А Пахомов к утру попал в милицию в другом месте, выкрикивал антисоветские лозунги, а через два дня уже был в Бутырке. Три месяца просидел он в этой тюрьме, хвалился потом, что в камере Маяковского сидел. Выпустили его только по заступничеству вдовы Фадеева, он с сыном Фадеева — Мишей — дружил.
Разнообразны и часто неожиданны профессии, или вернее случайные занятия, которыми богема кормится. Очень часто богема устраивается "в сторожа". Удобное это занятие — ночью отдежурил, и там на работе ночью даже читать и писать можно — запрешься и пишешь. Или очень модно было работать дворником. Или же, если ты художник, тебе иногда дает заработать какую сотню бывший твой товарищ по институту, который теперь в журнале главный художник. Есть и те, кто ювелирным делом занимаются. Уже упомянутый Эдик Курочкин, друг Ворошилова, что-то для церкви делал, и для магазинов иногда плакатики или вывески писал, так его даже кормили бесплатно. А я вот, например, брюки шил, и на это жил, а кроме этого, еще десяток заработков имел, вплоть до того, что сумочки из материи шил и в ГУМе их продавал из-под полы. Правда, тогда уж очень туго мне было...
А то помню, жил я в Уланском переулке, в квартире одного приятеля. Трущоба, первый этаж, рядом с угольным складом, две комнатки. На ночь я оставлял во второй комнате окно незакрытым, и туда влезал каждую ночь революционер Володя Гершуни. Все карманы его были набиты запретной литературой. Я выходил к нему, давал, если чего было, поесть, пили чай, и он садился что-то писать за стол, не то дневники, не то воззвания. А я читал, читал его литературу — читал "Мои показания" Марченко, читал книги Солженицына на папиросной бумаге, и был 1969 год, и мне становилось жутко, хотя стоял май, было роскошно тепло, и со двора доносился аромат сирени. Под утро я шел спать, решив отдать всего себя делу освобождения родины. Ночью мне снились лагеря. Утром, заглянув в его комнатку, я видел спящего Гершуни, затянутого одеялом, только борода торчала наружу. Его посадили второй раз не то в том же, не то в следующем году, и сейчас он до сих пор сидит. Недавно, читая "Архипелаг ГУЛАГ", я наткнулся на знакомую фамилию — Гершуни. Начиная говорить, он мог, уходя, простоять в дверях пять часов, как однажды, и все все убедительно, с руганью, голосом трибуна. Страстью его были перевертни — у меня хранились листы бумаги с его бесконечными опытами в этой области, но потом я их затерял. Одному моему приятелю он с яростью крикнул: "А ты думаешь, если мы придем к власти, мы дадим вам писать что угодно? Как бы не так!"
Последние несколько лет жизни в Москве картины Петра Беленка постепенно вытеснили у меня со стен картины других художников. На картинах изображены большей частью современного вида мужчины, застигнутые неведомыми катаклизмами. Мужчины бегут, спасаются, а над ними разрываются какие-то диски, кольца, то ли это расплавленная порода, магма, внеземное вещество, часть расколовшейся тверди.
Петр Иванович Беленок живет вблизи метро "Пролетарская", в подвале большого дома. Тут его мастерская, тут его и квартира. Больше жилья у него нет. Петя — западный украинец — говорит с явным хохлацким акцентом. Худой, не по возрасту лысый, ему 34 года. В мастерской везде его картины, некоторые во всю стену, и кроме того — большого размера, влившийся в свою бурку Чапаев, в ванне дистрофический Николай Островский, огромный Ленин, другого Ленина купил у Беленка участковый милиционер для красного уголка милиции за литр водки.
Беден Петька до ужаса — одежда одна рвань, обноски приятелей, последние годы ему работу в скульптурном комбинате почти не дают. В 1973 году он за весь год заработал на комбинате 216 рублей (!). Изредка разве продаст картину иностранцу, которого приведет кто-то из друзей. Но приходить к нему приятно. Соберемся, бывало, несколько человек, соберем на водку, Петька сварит кулеш — целая кастрюля, из чего только — колбасы, лука, пшена, заправит поджаренным салом с Украины, картошки подбросит: сидим, пьем, разговариваем. Сало ему из-под Киева, из деревни привозили.
Петька — член МОСХА — секции скульпторов. Когда-то, когда жил еще в Киеве, его скульптурные работы даже репродуцировались на открытки (тот же Чапаев). Но Петр хорошо знает польский язык — это его и сгубило. Стал он читать польские журналы по искусству и нахватался в них чуждых идей, с которыми жить в России трудно. Переводил он, например, стихи французских поэтов, переводил с польских переводов на русский язык. Странное, конечно, занятие, но ведь как хотелось знать, что происходит в искусстве Запада. Читал он и Джойса, и Кафку по-польски, и под влиянием этих книг сформировался.
Когда стали уезжать люди искусства в Европу и в Израиль, Петр, у которого двое детей от разных браков, тоже хотел было уехать, но ему подсчитали, сколько нужно выплатить алиментов, и он загрустил. Время от времени строил планы продажи картин, но какой с него торговец. Да и вызова ему не присылали ниоткуда. Он и раньше пил, а тут запил пуще прежнего. Даже в выставке 29 сентября 1974 года не участвовал. Впрочем, на выставку пришел пьяный, а еще и на выставке с кем-то выпил, на ногах не стоял. Так я его и запомнил нетрезво ступающего, поддерживаемого какой-то девушкой.
Была богема и другая. У художника Льва Збарского, в его 280-метровой мастерской, скорее она напоминала танцевальный зал, сбирались поздно. Подгулявшая светская публика после Дома кино, ресторанов и театров валом валила в мастерские на улицу Воровского.
Двери были широко открыты до поздней ночи. Люди с именами и с положением в советском искусстве гуляли там. Так например, бывал там Ежов, известный сценарист, лауреат Ленинской премии; художник Большого театра Борис Мессерер, актер Кваша — исполнитель роли Маркса, режиссер театра "Современник" Галина Волчек, сестры Вертинские, Алик Плисецкий, дирижер Шостакович. За ними следовали люди помельче, было их неисчислимое множество. Председательствовал сам король Лев Збарский. И все же что-то заставило уехать из России 40-летнего Леву. Его высказывание по этому поводу: "Надоело быть плейбоем всю жизнь". Сейчас он в Израиле, что с ним? Имеет ли он там мраморные покои, и считается ли первым мужчиной страны, или же хотя бы Тель-Авива?..
И как параллель к мастерской Збарского помню и другую мастерскую — в Уланском переулке. Маленькая, с диваном и несколькими стульями, она всегда была полна народа. Чаще всего в ней пили чай, а не вино. Жарили картошку, а не мясо. Кроме хозяина, художника, поэта и исполнителя собственных песен Жени Бачурина, там жил постоянно его друг доктор-грузин Олег Чиковани. И к нему, и к Женьке приходили во множестве приятели. Редко какой вечер обходился без песен. Часто Женька и Олег пели в два голоса: "Ты крупица, я крупица, нас с тобою двое. Из таких крупиц водица бережок намоет. Бережок намоет..."
Помню скромные, но собирающие по 50-70 человек дни рождения в этой мастерской. Песни Бачурина, очень русские, задушевные, у него есть немало поклонников в Москве. В его мастерскую запросто захаживают самые разные люди — от престарелого гипнотизера Вольфа Мессинга, до физиков-академиков Мигдала и Алиханяна, поэта Окуджавы. Женька нервный, остроумный, порой блестящий, любящий и понимающий стихи человек, способный смаковать строки Алексея Константиновича Толстого, Тютчева...
Появлялись среди богемы время от времени заблудшие иностранцы — шведы, немцы, американцы, итальянцы. Им нравилась жизнь русской богемы, нравилась открытость наших людей, нравилось то, что живут они не притворяясь. Многие иностранцы, проведя годы или месяцы в среде московской богемы, расставаясь, почти плакали и, уехав, к себе, насколько я знаю, навсегда остались ушибленными Москвой.
Корреспондент одной известной итальянской газеты в Москве, уезжая из России, оставил своему преемнику по должности квартиру, передал машину и передал ему своих московских друзей. Передача происходила в торжественной обстановке, много было выпито и много было трогательного в этом прощании-знакомстве.




Стихотворение было опубликовано в книге "Стихотворения", Екатеринбург, издательство "Ультра. Культура", 2004.



* * *

Я живу сейчас один
Возле каменных вершин
Мутно небо. Теплый ветер.
Я тебя еще не встретил
Я товарищ — господин

Поджигаем старый дом
Хватит мы пожили в нем
Пропадай старик Манхэттан
И гори дурак огнем
Революцией на свете
Революцией взмахнем

Моя новая страна
Твоя новая вина
Ты меня не привлекаешь
Не берешь и не ласкаешь
Пожалеешь ты сполна
Загремишь и запылаешь
Вспомнишь наши имена!