Вернуться на предыдущую страницу

No. 2 (43), 2015

   

Проза


Марьяна КОЗЫРЕВА

VIVAT, VALERA!

На тот и этот случай неумолим закон:
В холодный, мертвый мрамор он будет превращен
Карло Гоцци «Ворон»

1.

Тот факт, что нашего нового знакомца тоже зовут Валерием, привел почему-то обоих моих спутников в телячий восторг.
А так как на вопрос Валерия о том, кто мы такие, наш Валера (Туренин) ответил, что мы — «хундожнички» (добавив для ясности: «Это те, которые малюют»), то  т о т  Валерий, кажется, тут же рассудил, что стесняться нас не обязательно. Ну, а поскольку Валерий (если отвлечься от привходящих обстоятельств) был юн, а коньяк товарища Норандия — не из слабых), то и вся, в общем-то, нехитрая история моего подопечного во всей ее красе и выскочила из него здесь же — за столиком эрмитажного кафе — вперемежку с заглатыванием сосисок, пирожков и какао.
Итак, мой «неведомый принц» (или — «Дженнаро», как я его год без малого про себя величала) был — банщик.
Но! (как он тут же нам пояснил) не просто банщик, а массажист высокого класса. И такие особы пользовались его услугами, каких вы (т. е. мы) и во сне не увидите (что, конечно, было весьма вероятно)…
— …и, между прочим, не только как массажистом. Или там… — простодушно выкладывал нам мой «Дженнаро». — Сложен я, вы и сами видите, так что и это, само собой… Но это не главное! А главное — что? — (при сих словах наш сотрапезник обвел нас чуть прищуренным и весьма проницательным взором). — Главное, помнить, что будь ты хоть какая важная птица, но в бане человек расслабляется. И распускает язык. Вам понятно, что я имею в виду? А поговорить я умею. У нас для этого специальное литературное объединение… при бане…
— Где-где?! — почти взвизгнул в восхищении Валера (наш).
— Я же объясняю, — со скромной гордостью опустил ресницы Валерий, — у нас при бане объединение литераторов — специальное…
Но тут вдруг при воспоминании обо всех прекрасных вещах (такие уже мне знакомые!) детские его пухлые губы запрыгали, и упавшим голосом он прошептал:
— Было. А что… у вас такого теперь… нет?
— У нас? Есть! — успокоил его наш Валера. — У нас, брат-тезка, как в Греции, — все есть. Ты ешь, давай. Наворачивай. Ну-ну, и что дальше?
Валерий милостиво кивнул (кажется слегка ободренный тем фактом, что у нас, как в Греции, есть все) и продолжил свою лекцию.
— Ну, дальше распарится такой краснобай, а я — спинку ему потру. И винца подолью. Его и понесет! Успевай только запоминать. Я табличками никогда не пользуюсь. У меня память отличная. Что нужно, я всегда запомню.
— Так-так, понятно, — сочувственно кивал Туренин, искоса кидая исполненный бешеного веселия взгляд на мою несчастную физиономию (меньше всего я была сейчас расположена разделять жеребячие настроения своих сокурсников), — стучал, стал-быть?
Генка трясся в беззвучном хохоте, давился пирожками и предоставлял другу вытаскивать все новые подробности биографии моего слегка осоловелого «экспоната».
Но то ли опьянение Валерия дошло к этому мигу до той критической точки, после которой следует прозревать злой умысел в словах собеседника, то ли краем сознания он углядел недостаточное с нашей стороны восхищение его особой, но только он выпрямился и вопросил (именно вопросил, а не спросил):
— Ты что этим хочешь сказать? А не так разве обязан поступать каждый гражданин своего оте-чест-ва, если он не тайный пособник врага, конечно? А? Или у вас не так?!
— Так, лапочка, так. У нас так. А как же?
Но на Валерия, видимо, накатил припадок бдительности, в поддакиваниях тезки он чуял крамолу и потому воззрился пронзительным взором в простодушно-продувные глазки Туренина.
— Или ты со мной не согласен? Да? Нет, ты скажи!
— Вот холера, — сказал Геша. — Валер, ты смотри, этот тип на тебя настучит.
— Куда? — лениво осведомился Туренин.
— Найдет, куда. Этот найдет, вот увидишь.
— Найду, — убежденно подтвердил Валерий. — У вас ящик есть?
— Какой ящик? — всерьез изумился Валера.
— Ты отлично знаешь, какой, — сурово (как и подобает римлянину) отчеканил Валерий.
— Ты смотри! — восхитился Геша. — Он найдет. Поищет и найдет.
Валерий надменно усмехнулся. Довольный произведенным эффектом, он снова принялся за пирожки. Пирожки и коньяк, кажется, слегка умерили его гражданскую прыть (по крайней мере, на время)…
Лицо его к этому времени окончательно ожило, серые тени ушли из-под глаз, губы порозовели, и стало заметно, что он красив. И даже напяленный мной на него жеванный тренировочный костюм сидел на нем так, словно он ничего другого от роду не носил. И очень ему шел.

Но вместе с прихлынувшей жизнью в нем с удвоенной силой явилась жажда излить ниспосланным ему судьбой собеседникам жалобы на преследующие его беды и на своих обидчиков.
Обидчиков, как оказалось, у него было двое: какой-то очень нехороший армяшка и некая «она», которая завела себе подозрительных дружков (по которым арена плачет), вследствие чего вовсе от рук отбилась («… хотя раньше была, как шелковая, до последней монеты по утрам отдавала, а теперь, видите ли, вера ей не позволяет этим заниматься! Всю жизнь позволяла, а теперь не позволяет, видите ли! Хотя, если по-честному, не так уж он в ней нуждается, ей и не снились такие деньжищи, какие ему отваливают…»).
— Я ведь про армяшку тоже сначала так подумал, что он недаром на меня взглядывает. Ну, предложил, само собой…
— Люсь, — промурлыкал Туренин, взбалтывая свой стакан, — ты плюнь. Не то еще на свете случается. Может, тебе лучше уйти?
Но я лишь крепче закусила губу и затрясла головой. Я должна была испить чашу позора до дна. Валера, кажется, понял меня и ободряюще кивнул.
— Ладно, валяй, — бросил он суховато Валерию. — Только все-таки не забывай, что ты при даме.
— Это она дама? — ткнул в меня пальцем Валерий.
— Ну, дает! — заржал Гешка. — Во фрукт!..
— Ага, милок. Она самая, — сказал Туренин. — И она наш друг, чтобы ты это знал. Советую не забывать.
— А я разве чего-нибудь не так сказал (похоже было на то, что наш знакомец чуть струсил)? — Я ничего такого не сказал. А армянину этому, оказалось, и не надо. «Мне, — говорит, — лучше бабу». Я спрашиваю: «Молоденькую, конечно?» Нет, говорит, не обязательно. «Я и сам, как видишь, не молод». А мужчина он, я вам скажу, в самом соку. Мускулы, хребет — железо! Брови черные, в волосах только седина… А тут как раз я на руки поглядел. А у него перстни! Зайчики от них на потолке! Я говорю: «Есть у меня одна. Только…» «Что — только?» «Да ничего, говорю, все будет, как надо. И красивая, и умеет все не хуже другой молодой». А сам думаю: «Что ж я, в конце концов, не уломаю ее что ли?! Неужели ей на мое счастье наплевать?!» Привел. А она ни в какую! «Простите, господин, сын, наверное, пошутил с вами». Ничего себе шутки, когда на нем пояс только — год можно прожить без печали! А он: «Ах, это твой сын, уважаемая? Тогда, конечно, прости бедного чужестранца. Я, видимо, ваш язык плохо понял, я ухожу». Я ему: «Подождите!» А ей: «Ты что ли опять ломаться вздумала?! В цирк, может быть, захотела? И дружки твои, и ты с ними завтра ж там будете! Мне это, сама знаешь, недолго!» Стоит, руки опустила, молчит. Ну, все, думаю, уломал. А она смотрит на меня — точно в первый раз видит. И тихо так: «У тебя сердце каменное, Валерий». А армянин — то на нее, то на меня — глазищами. Усмехнулся так криво в бороду и цедит: «Грустно, но похоже, что так оно и есть, уважаемая. Сейчас проверим…» И все. Чувствую — холодею! А больше ничего не помню. А потом гляжу, она вот стоит… И он снова ткнул в мою сторону пальцем.



2.

Я начала рассказывать с конца (или почти с конца), потому что беседа в буфете врезалась мне в память наиболее четко и, боясь растерять, я и стала записывать именно с нее. Но теперь постараюсь рассказать по порядку.
Все началось почти за год до того, когда, болтаясь по Эрмитажу, я забрела в залу (в зальцу, комнату) № 56, находящуюся в середине анфилады точно таких же крошечных (по эрмитажным меркам) пустынных комнат, как и эта… В Эрмитаже полно таких закоулков. Туда попадаешь случайно; зайдя, не знаешь, куда они тебя выведут; выйдя, тотчас же забываешь дорогу, которая тебя сюда привела. Где-то, точно на другом конце света, в громе и топоте бродят стада туристов, ученые экскурсоводы тычут указкой в пятку Блудного сына и толкуют о развитии межконтинентальной торговли, повлиявшей на кисть создателя пятки… А здесь тишина.
И вот тут, между телефоном и стендом с бижутерией, монетами и битой посудой, и стояла статуя. Статуя была в потеках дождя, обкатанная ветрами и непогодой, как галька на берегу. Складки туники, нога, локоть — почти сливались в одно целое. И лишь пряди волос, тыльная сторона ладоней и искаженный отчаяньем детски-беспомощный рот сохранились полностью и создавали иллюзию немыслимой, жуткой реальности. Но глаз видно не было; они были скрыты под ладонями и прядями волос.
На табличке сбоку значилось, что это Рим, I–II век н. э., найдено на территории Закавказья.
В поисках разъяснений я заглянула в соседнюю зальцу. Там стояли стенды с точно такой же бижутерией и монетами, как и в зале № 56, и висела карта раскопок государства Урарту на берегу озера Ван на территории Армянской ССР. В углу на стуле дремала старушка в новехонькой эрмитажной форме. Старуха была такая древняя, что казалось — тронь ее, и она рассыпется в прах, либо прошамкает, глядя на черепки: «Вот, милок, помню, как сейчас…» Расспрашивать ее о чем-либо было явно бесполезно.



3.

Я стала ходить в залу № 56, как на службу. Каждый раз при этом я дрожала, что не отыщу отдел, что он будет закрыт или же, что статую мою куда-нибудь переставят. Но отдел («Связь Рима с Закавказьем») оставался на месте и статуя тоже. Бабуля из государства Урарту, удостоверившись, что я не покушаюсь на вверенные ее попечению валюту и черепки, перестала обращать на меня внимание и спокойно дремала на своем стульчике.
Но боль от встречи с чьей-то непостижимой бедой занозой впилась в мое сердце и не отпускала.
Сейчас, вспоминая эту давнюю (и, в общем, не слишком-то умную) историю на уже совершенно трезвую голову, я начинаю понимать, чтó меня так задело. Тогда мне, конечно, мерещилось, будто все дело в искусстве ваятеля, создавшего статую. Но как раз искусство там и не ночевало — камень не был овеян мыслью своего создателя. Здесь было нечто другое — было четкое ощущение рядом с тобой произошедшей беды, заблудившегося ночью ребенка или перееханной трамваем кошки, например. Но тогда, разумеется, мне этого было не понять. И потому слова эрмитажной сотрудницы я восприняла почти как личное оскорбление.
Было это в мой третий или четвертый приход сюда. Я подошла к ней — не то она мерила температуру в зале, не то болтала по телефону — и робко поинтересовалась, почему статуя находится здесь, а не среди шедевров Античного зала (одесную Юпитера, где, я полагала, ей самое место), и кто (или что) здесь изображен? Искусствоведка вздела на нос очки (словно для того, чтобы разглядеть такую мелочь, как статуя в человеческий рост, надобны очки!) и сухо отбарабанила:
— Скульптура атрибутирована приблизительно, вероятно, тип надгробия. Находится здесь, как найденная на территории Армении. Есть мнение, что серьезной художественной ценности экспонат не представляет.
— Чье мнение?! — спросила я, затрепетав от возмущения.
— Дирекции, — бросила она уже на ходу.
И сокрылась из глаз. Я высунула ей вослед язык и прошипела:
— От экспоната слышу!

И только через три недели, когда майское солнце наконец высветило помещение, я обнаружила на пьедестале полустертую надпись и старательно срисовала ее…



4.

Наш ученый сосед Виктор лежал на диване со словарем на животе и переводил:
— «Viator» — летчик, что ли? Хотя вряд ли. А! Ну да! «Путник». «Cuo transit» — «который проходит мимо», ну, «проходящий мимо», скажем. «Tángere» — «касайся», «huc lapidum» — «этого камня», «caviãt»… caviãt… Что есть «caviãt»? Ага! «Caveо, сãvi, сautum» — «остерегаться, беречься, быть бережным, принимать меры предосторожности от»… Выбирай, что тебе по вкусу. Дальше не понимаю — палки какие-то.
— Там стерто. Я не разобрала. Одно слово, по-моему.
— Ну и фиг с ним, раз не разобрала. «Vestitus». Так. Что такое «vestitus»? «Одежда, облачение». Ничего не понятно, но ладно. «Vivit, ex pectat horám suom»… «Horám»? А! Ну да — «Ждет своего часа». «Жив, ждет своего часа и…» Дальше — что, опять стерто?
— Да.
— Ну, чего-нибудь навроде Страшного Суда, Царствия Небесного и тэдэ. Эсхатологическое чего-нибудь. Вам что, в училище такие текстики задают? Чего краснеешь? Ладно, не спрашиваю. Все, Людка, с тебя причитается.



5.

Балда! «Эсхатологическое»! «Жив, ждет своего часа…» «П у т н и к, п р о х о д я щ и й  м и м о, б у д ь  б е р е ж е н  с  э т и м  к а м н е м, с т а в ш и м  о б л а ч е н и е м  т о м у, к т о  ж и в, ж д е т  с в о е г о  ч а с а…»
О чем еще думать? Странно. Ну ладно — другие. Но я-то раньше как могла не увидеть этой надписи?! Ну, конечно, раньше я приходила сюда либо по утрам, либо в дурную погоду, в этом все дело. «Ждет своего часа…»
Ни тени сомнения не закрадывалось в мою душу. Если надписи и не хватало каких-то слов, какое это имело теперь значение? Что до меня, то я  з н а л а! И какие бы доводы рассудка я себе не приводила, делать я теперь буду то, к чему я, видимо, судьбой предназначена.



6.

И вот настал день, когда я решилась на первый шаг. Впрочем, «шагом» в точном смысле этого слова назвать случившееся было бы не совсем верно. Пожалуй, я попросту кинулась в то, что произошло, как, вероятно, кидаются с парашютной вышки. Хотя, если быть честной, то сознаюсь, что «с вышки» я кинулась после осушенного мной стакана «Лидии». И допускаю, что не случись данного стакана, то, скорее всего, я не посмела бы так лихо вломиться в последующие события. Все же остальное «Лидией» не объясняется отнюдь, потому что сознание мое было ясно, а голова и слух работали четче, чем когда-либо. Вино же сослужило лишь ту службу, которую (если продолжить мою аналогию) выполняет инструктор по парашютному спорту, дающий под зад новичку, отползающему от края вышки (или от самолетного люка).
Произошло это так. Мы были на практике. Преподаватель наш, использовав былые свои военные связи, в тот раз завез нас в совершенно безлюдные, практически нежилые дебри где-то на границе Карелии, куда туристам доступа нет, что весьма, как мне показалось, способствовало нахальному поведению аборигенов — белок, комаров, а так же и тех, о ком речь пойдет впереди.
Однако, поначалу мы их, кажется, слегка спугнули. От гешиных чито-тарзаньих воплей вперемежку с «На-далеком-Севере-эскимосы-бегали-за маржой!» те, видимо, слегка струхнули. Но, в конце концов, мы разбрелись по своим кочкам, засели за работу и попритихли. Тишина изредка прерывалась указующими замечаниями Судакова (наш преподаватель) или же его перепуганным воплем:
— Туренин! Бож-же мой!! Что э т о?!!
И безмятежным голосом Валеры с его непередаваемыми на бумаге интонациями московской свахи:
— Крапла-ак. А што-о?
Но у нашего нервного Судакова был твердый и неколебимый никакими сдвигами истории девиз: «Не бойтесь грязи!», и отсюда его непрерывная война с Турениным, который, кажется, единственно чего во всей вселенной боялся, так это «фузы» (т. е. грязи) на своей палитре.
— А неча, — мстительно парировал Валера, — нас было сюда привозить. Чем я стану иван-чай писать? Умброй натуральной что ля?
Мы, конечно, побросали свои этюдники и кинулись любоваться туренинским иван-чаем, буйно рдевшем противозаконным пламенем на фоне остервенело синей крапивы и фиолетового озера с желтыми кляксами кувшинок — все без каких-либо «сфумат» и нюансов.
Но тут Судаков взвыл и заломил руки, как святая Тереза в экстазе:
— Тени! Время уходит! Тени! Вы пропустите тени!..
Мы снова разбрелись по своим унылым картончикам со скромно-блекло-грязновато-опаловыми переходами и взялись за драгоценные тени. Дятлы и белки поуспокоились и занялись своими делами. Кругом было тихо и хорошо.
И вот тут очень четко я начала ощущать, как кто-то, не ясно еще кто именно — те же ли белки с муравьями или же сами деревья, или еще кто-то, мне неведомый — внимательно и, кажется, чуть критически, дыша нам в затылки, следит за нашей мазней.
Не вспомню теперь (впрочем, мне и не положено вспоминать), как назывался живописуемый нами военный объект. Кажется, какое-то «ярви». Что до меня, то я бы назвала его «Блюдечко-ярви». Для полноты сходства не хватало только Дюймовочки в ореховой скорлупе, скользящей по зеркальной его глади. Потому как наши хундожнички, бултыхающиеся в семейных трусах (после ухода теней, разумеется) несколько нарушали живописность расстилающегося перед нами ландшафта. Озеро сразу же от берега было какое-то бездонное, и из девочек решилась по нему плыть одна наша отважная Валентина. Мы же с Томой, как более благоразумные, ограничились лишь скромным болтаньем ног с привязанной у берега лодки.
Вышеозначенная «Лидия» была нами распита сразу же после купания перед костром под полудозволенные и недозволенные песни, в ту пору еще почти неизвестных бардов, и нескончаемый задушевный рассказ Судакова о злобных происках его врагов по Худфонду.
Я, влезши в свой необъятный свитер, прикорнула в сторонке, слушая и не слушая обрывки их разговоров, смеха и шебуршенья костра. А потом уснула.
Когда я проснулась, все уже спали — кто в палатке, кто в спальных мешках. Было часа три ночи. Начинало светать. Верхушки деревьев плыли поверх волокон тумана. Весь туман, обволакивающий кустарники и траву, и стволы деревьев, выплывал из нашего блюдечка.
Я спустилась к лодке. Костер все еще слабо потрескивал и слегка дымил. Я уже говорила, что ощущение того, будто мы здесь не одни на этой поляне, не оставляло меня весь день. Но сейчас это стало настолько несомненным, что я сказала:
— Ну, как хотите. Можете не отвечать. Но я все равно вам расскажу… Дело в том, что у нас в городе, в музее стоит статуя. Хотя я лично уверена, что она никакая не статуя…
Я говорила тихо и старалась объяснить все как можно короче и понятнее. И все-таки мой рассказ занял минут десять. Потом я замолчала. И слышно было лишь, как потрескивает костерок. А потом тихий, ясный голосок осведомился у меня:
— А он красивый?
— Кто? Ах, он?
Я очень обрадовалась вопросу. Но, по правде говоря, я так была уверена в том, что меня слышат и слушают, что, скорее всего, очень бы удивилась (и обиделась бы), если бы никакого отклика не было.
— Н-не знаю. У него лицо закрыто руками. Только рот… Как у маленького.
— Бедный, — вздохнул голос.
Другой голосок (впрочем, я не уверена, что другой) спросил:
— А ты что ли нас видишь?
— Нет, — честно ответила я. — Но я чувствовала, что вы здесь. Весь день чувствовала.
— И сейчас?
— Да.
— Это не мы, — важно ответила русалка (эльф, дриада — понятия не имею, как их следовало величать), — это туман. И хихикнула. Кто-то еще прыснул — почти у меня над ухом.
— Ладно, девочки, (кажется, это снова заговорила первая из ответивших мне. Понемногу я начала различать тихие их голоса), — она же все равно нас видит.
Сейчас я действительно немного и видела их. Не так ясно, как слышала их голоса, но чуточку и видела тоже.
Это было похоже на единственное в моей жизни гадание, когда я отлично осознавала, что белая равнина и ряд костров — не более, чем отраженные в зеркале простыня и свечи, и все же одновременно с этим трезвым сознанием видела и костры, и белую степь, и медленно идущего навстречу мне человека. И если бы не благодетельный визг подруги и щелчок выключателя, Идущий мне навстречу, казалось, мог шагнуть из зеркала в комнату. Отличие было одно и существенное: тогда, во время гадания, не оставляло ощущение чего-то омерзительно недозволенного в наших с ней действиях. Сейчас же все происходящее было естественным, как вздох.
— Я чуть-чуть вас вижу, — сказала я. — Может, вижу, а может быть, мне кажется.
— Тебе кажется, — как эхо отозвалась русалка. И опять хихикнула.
— А что такое музей? — спросила другая.
— Музей — это такое место, где собраны красивые вещи. Статуи, картины, посуда…
(Вот-вот, не хватало мне только читать этим дриадам лекции об Эрмитаже)…
— Но дело не только в этом. (Я жаждала вернуться к интересовавшему меня) — Понимаете, я уверена, что это вовсе не статуя…
Но их (кроме разве что отозвавшейся первой) интересовало, кажется, что угодно, только не мой злополучный Дженнаро. Впрочем, сию минуту перед реальностью происходящего меня впервые укололо сомнение касательно имени предмета моих забот. Но, кроме имени сочиненного некогда графом Гоцци персонажа, другого я не знала и полагала, что это и не существенно. Даже если оно и окажется иным, то судьба его мною угадана верно. А это было единственное, что меня сейчас интересовало.
— А картины там, что ли, такие, как вы делаете? — спросили меня из тумана.
— Что вы! Там замечательные картины!
(…Ну, бредятина же получалась! Время уходило, в любую минуту мог начаться рассвет или проснется кто-нибудь из наших, а я с этими — не знаю уж, как их и звать — несу какой-то вздор на уровне малышовой группы…).
— А зачем вы рисуете? — последовал новый, не сказать, чтобы очень тактичный вопрос.
Я оставила его без ответа. Мне уже было ясно, что толку от моих собеседниц мне не дождаться. И все-таки я еще вопреки логике на что-то надеялась.
— Может быть, подумаете, девочки?
В тумане опять захихикали.
— А чем? — пропела одна из «девочек» — самая из них саркастичная.
Над озером светало. Туман редел. Голоса их становились все тише. А видеть я уже совершенно ничего, кроме озера, не видела даже при самом пылком моем желании.
— Мы же однодневки, — объяснил мне печальный затихающий голосок и уже совсем еле слышно, как далекое эхо, прошелестел в отдалении:
— Это надо у Бессмертных спросить. Они знают.
Я еле расслышала этот робкий совет. Но почти уверена, что дала его Первая. Она была единственной, кого, кажется, и впрямь взволновала судьба моего «Дженнаро».

Итак, все началось. Т. е. по сути дела с места не сдвинулось еще ничего. Я понятия не имела по-прежнему, ни кто такие те, кого «однодневки» величали «Бессмертными», ни где их искать. Но произошло самое главное. Я соскользнула с нашего отверделого, незыблемого бытия в текучий и дышащий мир превращений, и дорога назад была для меня отрезана, даже тогда, когда я на какой-то момент страстно этого захотела.



7.

А пока что кончилась практика. Мы разъезжались. И по этому поводу собрались у Валентины. Меня засадили делать винегрет, а в помощь мне дали Андрюшу Бельды.
Но об Андрюше Бельды необходимо рассказать особо. Во-первых, потому что без Андрюши (как, впрочем, и без Анги Двалишвили, но об этом речь впереди) не было бы и ничего из случившегося дальше, а во-вторых, Андрей и сам по себе примечательная личность.
Андрюша был нанаец. Т. е. почему «был»? Бельды и сейчас один из ведущих художников Хабаровска, и недавно о нем была по телевизору очень хорошая передача, и я ее с большим удовольствием посмотрела. Но самое в нем примечательное то, что Андрей — не знаю, как теперь, но в ту пору, т. е. в конце 50-х — был единственным из встреченных до того в жизни подлинным язычником. Только не подумайте, будто он поклонялся грому, молнии или каким-то там идолам. Нет. Как и большинство из нас, Андрей был атеист и нормальный комсомолец. Но однажды на лекции по истории он, отвечая тему «Крещение мордвы и чувашей», брякнул: «Попы загоняли их (чувашей) в воду и заставляли целовать крест. Это две такие пересекающиеся палочки». Вот тут мы все: и наш преподаватель истории (член общества «Знание»), до того мгновения безмятежно вышагивающий по аудитории, а при сих словах замерший, как гигантский суслик у норки, и грузин Двалишвили, и еврей Илюша Соркин, и все мы — верующие и неверующие — вообще, все мы — поняли вдруг, что мы суть человеки Христианской эры, а наш тихий Андрюша, по выражению Вали Туренина, — человек до н. э. Вторым удивительным свойством Андрея была его феноменальная скрытность. И не по чему-нибудь плохому, а просто он считал, будто никому не интересно про него знать. Так, он скрывал, что делает рисунки для Арктического музея (они и сейчас там висят, я их недавно видела), скрывал, что делает перевод на нанайский «Капитанской дочки» и «Повестей Белкина». И то, что той ночью на берегу озера он проснулся и видел, и слышал мою беседу с однодневками — он тоже скрыл. И тоже — просто решил, что это его не касается. И, вероятно, не заговори мы с ним о китах (но об этом позже), он так бы и промолчал. Я только одного не поняла: видел он их или же слышал их голоса, или слышал, как я с ними говорю. Но с кем я говорю и о чем, понял отлично.
Но возвращаюсь к нашему междусобойчику. Итак, мы с Андреем чистили картошку и слушали, как Геша Келлих с Турениным, дурачась, выводили в два голоса под гитару:
— «Миленькай ты мой! Возьми мине с собой, — тоненько выводил Геша. — Там в стране далекой назови мине своёй…»
— «Милая моя, — басом отвечал Туренин, — не возьму тебя…»
Получалось грустно и ничуть не смешно. Тем более, что назавтра мы расставались. Не так уж надолго — на месяц. В августе мы предполагали двигаться автостопом на Кавказ под гостеприимный кров двалишвилевой мамы. Но Андрюша расставался с нами до октября. Он уходил с братьями и отцом на китобойный промысел. Мы его уговаривали идти с нами, но тщетно.
— И чем тебе киты не угодили? — сокрушенно спросил Туренин.
— Почему не угодили? — как всегда, абсолютно не вникая в тонкости нашего искрометного юмора, обстоятельно отвечал Андрюша. — Киты полезные. Из них добывают жир, мясо. Делают консервы, духи, мази…
— Корсеты… — добавил Геша.
— Нет, корсетов теперь не делают, — уточнил Андрюша.
— А-а… — сказал Геша.
Мы уже несколько попривыкли к Андрею, но все еще слегка балдели от его особенностей. Хотя и очень любили его. И он нас, кажется, тоже. И ему, как и нам, было грустно.
Я крошила лук и тихонько мурлыкала:
— Миленький ты мой, возьми меня с собой…
— Так поедем, — сказал Андрюша.
— Китов ловить? (я-то уже давно перестала удивляться андрюшиным особенностям).
— Зачем? Ты не будешь ловить. Ты будешь варить. Ты хорошо варишь. Зачем ты смеешься? Я правду говорю, — Андрюша все больше вдохновлялся своей идеей. — Ты знаешь, как у нас хорошо?
— Знаю, — прорыдала я (я крошила уже четвертую луковицу).
И поскольку жена нашего соседа Виктора геологиня Наташа все уши мне прожужжала описанием красот Севера (в стихах и прозе), я продекламировала особенно мне у нее полюбившуюся строчку:
— Мир прост. Его слагают камни. А по камням ползет упругий мох…
— Вот. Ты сама знаешь, что хорошо, — очень довольный моей осведомленностью, продолжил свою агитацию Андрей. — Тебя зачислят в бригаду. Мой отец — председатель китобойной артели и секретарь парторганизации.
— О-о! Все сразу?
На этот раз Андрей в моем «О», видимо, уловил оттенок сарказма и, дабы сразить меня окончательно, выложил доселе утаенный козырь:
— Но ведь тебе же, однако, надо поговорить с Бессмертным?
— Что-о?!
— Вот-вот. Я же говорю. У меня крестный (любопытно, что он имел в виду под словом «крестный?) — Великий Бессмертный Шаман.
— Ка-ак?!!



8.

Если вы полагаете, будто следом за этим я тут же собралась и полетела с Андрюшей в Хабаровск, а оттуда в тундру, где и познакомилась с сидящем на берегу океана убеленном сединами премудрым старцем, тут же сходу и расколдовавшим моего прекрасного принца, то вы глубоко заблуждаетесь. Было бы все это мило и поэтично, но чего не случилось, того не случилось.
И по самой что ни на есть глупейшей причине. Ибо я от своей четырехлетней соседки Аришки (дочери известных вам Виктора и Наталии, бывших в это время, разумеется, в экспедиции) подцепила свинку. И при том повторную, вот что самое подлое! Так что купленный для меня билет Андрею пришлось сдать.
К августу я поправилась и приняла участие в нашем автостопном мероприятии. И все шло, как у людей. Я пекла картошку, на привалах распевала вместе со всеми новинку сезона «Черного кота» и малевала этюды.
И так все шло, покамест мы не добрались до конечного пункта наших странствий. И вот тут под гостеприимным кровом родителей нашего супер-благоразумнейшего «Не-два-не полтора-ли-швили» я довольно скоро обнаружила, что все мои, начавшиеся после свинки, благие порывы вырваться из чертовщины, связанной с залой № 56, тщетны.
Ибо именно здесь от ангиной старшей сестры Натэлы я впервые и услышала о существовании великого товарища Норандия и о поразительных свойствах последнего.
Дело в том, то Натэла была секретаршей товарища Норандия. И, кроме как о своем шефе, дома говорить была уже не способна ни о чем. Нам же ничего другого не оставалось, как выслушивать ее, вовремя ахать, цокать языком, иногда блудливо отводя глаза в тех случаях, когда повествование Натэлы выходило уже за рамки всякого вероятия. Но так как Натэла в свободное от секретарских обязанностей время верно служила нам моделью (солнечные пятна и блики от виноградника на смугло-розовых скулах и черный пушок над губой) и сидела, как изваяние (лишь язык ее не умолкал ни на мгновение), то мы все покорно и выслушивали.
Но вот как-то вечером, чистя палитру, я вдруг мысленно суммировала услышанное, и получилось, что если верить рассказам ангиной сестры, то выходит, что ее шеф: а) пересидел на своем посту самих товарищей (далее следовали одна за другой совершенно мне неизвестные фамилии в разные предвоенные годы расстрелянных руководителей края), равно как и генерал-губернатора князя такого-то; б) что сам (не к ночи будь помянут) Лаврентий об товарища Норандия еще как зубы себе пообломал, хотя уж как к нему подбирался, однако вовремя одумался и отсох; и в) что работать с ним чистое наказание, потому как никогда не угадаешь, что он сегодня еще учудит. Дальше привожу по возможности точно рассказ Натэлы:
— Сегодня, к примеру… Люди его ждут, не кто-нибудь, а записанные. Отвечаю всем: «Нету его, не приезжал. Обождите». А тут из кабинета: «Га-га-га!» Сидит, оказывается, у себя и «Крокодил» читает. Ну, ладно, мне глаза отвел, так ведь одиннадцать человек в приемной! Честное слово, как сквозь стенку прошел!.. Так это еще что!.. В прошлый квартал командировочный из Кутаиси — три недели околачивался, зануда жуткая! Положит на стол коробку мармелада, думает, так я его сейчас и записала, нужен он мне очень. А тут стала ленту перематывать, он шасть в кабинет! А через минуту выскакивает, глаза выпученные… «Валерьянки у вас не найдется, уважаемая?!» Полграфина воды выдул. «Фу, — говорит, — жара!» «Ну, что, спрашиваю, принял вас Автандил Амираньевич?» Рукой махнул, портфель подхватил, только я его и видела. Я постучалась, захожу… «Извините, говорю, не догл…» Да так и встала! Кабинет, не кабинет — туман везде, как в бане. А пахнет! Не то как в церкви, не то одеколоном. И ни стола, ни стульев! Один диван. И не наш вовсе — в коврах весь, и подушки с кисточками. А на полу — я сначала обомлела — думала тигр лежит, потом нет, вижу — шкура. А сам голый! Занавеской только обмотанный. Импортная, наверное. А на голове — ну это вообще! Не то кастрюля, не то — не знаю что. И висюльки по бокам! Лежит, пишет в блокноте (вот блокнот и ручка — его)… «Ладно, говорит, ты только не пускай его больше. И вообще никого не пускай. Мне к докладу надо готовиться. А лучше иди домой, отдыхай».
(Вот на этом месте натэлиного повествования мы и принялись шнярять глазами по сторонам). Анги же, выслушав рассказ сестры, покраснел и заорал, что ей в отпуск пора, в санаторий путевку брать. А еще лучше — замуж! А то еще и не такое увидит…
Родители же при этих рассказах дипломатично помалкивали. Нино Ираклиевна прятала глаза, робко предлагала чуточку перекусить, пока она ужин готовит («Да и вообще темно уже рисовать…») и ставила на стол таз дымящейся кукурузы и блюдо с инжиром.
Папа же Двалишвили — сухонький старичок в меховой безрукавке и белых носках с чувяками — как всегда, индифферентно сидел на крыльце с очками на кончике носа и методично штудировал «Кавалера золотой звезды». Дело в том, что, как мы узнали от Анги, родитель его, выйдя на пенсию, решил изучить всю русскую литературу, но дабы (как он объяснил) не отстать от века, он начал это предприятие с лауреатов. Но похоже было, что дальше Бабаевского дело у него так и не двигалось. Мы тем не менее прониклись уважением к его начинанию и спросили у Анги, кто его папа по профессии. И вот тут выяснилась еще одна, хотя опять же не имеющая прямого отношения к теме моего рассказа подробность (хотя нет, отдаленно все же имеющая), но настолько сама по себе замечательная, что умолчать о ней я просто не в состоянии. Ибо при нашем вопросе Анги (за полным отсутствием таланта и фантазии врать не умеющий абсолютно), слегка мямля, поведал, папа, вообще-то, перед выходом на пенсию, да и раньше — с молодых своих лет — это… ну, в общем,.. разбойничал по дорогам. Ну, а теперь вот… на пенсии и читает. И тут же, разумеется, выяснилось, что и папину пенсию и натэлину службу — все это устроил товарищ Норандия, потому как он вообще к ним точно родной и маминому дедушке был кунак. Нино Ираклиевна была толстая усатая старуха с пудовыми ногами (только глаза у нее были молодые, как у Натэлы), и посему наш любознательный Илюша Соркин наконец взбунтовался.
— Так сколько же лет этому вашему Норандия?!
На каковой вопрос Анги пожал плечами и не ответил. Видимо, и для него это было не очень ясно. А врать, как я уже объясняла, Анги не умел совершенно.
В последний день нашего пребывания у них Нино Ираклиевна закатила пир; разбойник-папа отложил в сторону Бабаевского, облачился в пиджак и галстук и воздымал тосты за дружбу народов и процветанье грузинского и русского искусства, а также литературы; а Натэла вышла к столу, разодетая в панбархат, нацепив все, какие мыслимо, цацки. Она сидела веселая, чуть грустная, кокетничала со всеми нашими мальчиками зараз, трясла серьгами и смеялась.
Я сидела рядом с ней и вдруг, почти уже и не удивляясь (только сердце все-таки екнуло и покатилось вниз), увидела, что на руке у нее браслет — парный находящемуся в витрине залы № 56. Только в эрмитажном камень был вынут, а этот переливался глубокой благородной зеленью. И выглядел, разумеется, куда новее. Я уже не спрашивала ее, откуда он у нее взялся. Но тут Тома, проследив мой взгляд, ахнула:
— Какой красивенький! Можно посмотреть?
Натэла тотчас же с готовностью отстегнула и, очень довольная, объяснила, что это ей Автандил Амираньевич к 8-му марта подарил. И серьги тоже, только их очень трудно отстегивать, так что пусть так смотрит.
Серьги были громадные и оттягивали Натэле уши. И они тоже сильно смахивали на находки на озере Ван из государства Урарту, но я уже ни о чем не спрашивала, уяснив себе главное: что, подобно кутаисскому командировочному, мне явно не светит улицезреть товарища Норандия, даже если Натэла раздобрится и запишет меня на прием, в чем я сильно сомневалась…
…Ну, хорошо, — утешала я себя трусливо, — предположим, я даже и попаду к нему. Допустим, даже и расскажу Автандилу Амираньевичу о моем «Дженнаро». И что дальше? А дальше нажмет Автандил Амираньевич кнопочку и вызовет свою верную секретаршу и попросит Натэлу позвонить в Горздрав и вызвать дуровозку, потому как девочка (хэ-хэ) малость перегрелась на солнышке, так что лучше ехать ей домой подобру-поздорову, пока цела…
Всю эту мрачную картину я провертела перед мысленным своим взором, одновременно с тем отлично сознавая, что если бы не страстное мое до колик желание вернуться в нормальный наш, нерушимый и трезвый мир, где однодневки — не более чем ночной туман, а статуи преспокойно стоят там, где им положено по экспозиции, с инвентарными номерами на лодыжках, то никакие натэлы, будь их хоть целый гарем, не удержали бы меня перед дверью их повелителя! И в силу этого я никто иной, как подлец и трус, и понапрасну он там стоит под телефоном, «ждет своего часа и надеется…».



9.

Наступил новый учебный год. В этот день первой была лекция по пластической анатомии, опаздывать на которую было почти опасно для жизни. Но я проспала и примчалась, взмыленная, в тот миг, когда наш преподаватель (по прозвищу «Бедный Йорик») демонстрировал на своем лысом черепе мудрость и красоту («кхм, ну допустим — природы…»), сотворившей столь целесообразно-гармонические височные кости, глазные впадины, а также челюсти (тут он слегка пощелкал зубами. «А вы, Матышева, зря манкируете, садитесь и зарисовывайте, вас я спрошу первой, и попробуйте мне не ответить…»).
Я второпях достала альбом, одновременно отметив с почти уже привычным уколом совести, что пустующее с начала сентября место впереди меня занято Андрюшей Бельды, с которым я не поехала к Великому Шаману (а, впрочем, к чему теперь об этом вспоминать в свете моей не встречи с Норандия?!), и сам он, загорелый, в новой пушистой фуфайке, старательно зарисовывает красующийся перед нами скелет.
От меня ускакала резинка, я полезла под стол, и, конечно же, мстительный Йорик из вредности тут же вызвал меня перечислять все бесконечные гороховидные и прочие косточки руки. Кое-как промаявшись возле скелета, я была, наконец, милостиво отпушена на место. И тут, вернувшись к своему альбому, увидела на середине его страницы неизвестно откуда взявшуюся голубовато-бирюзовую бусину с какими-то странными мерцающими темными глазками.
Я взяла ее на ладонь. Бусина была каменная и довольно тяжелая. Я принялась рассматривать ее внимательно. Глазков на ней оказалось двенадцать. Пять из них переливались теплым лучистым светом, а остальные семь были тускло черными, точно дыры, и от них тянуло холодом.
Я оглянулась. Все старательно рисовали, и сидящая рядом со мной Валентина только пожала плечами, когда я шепотом спросила ее, откуда взялась моя странная гостья
— Матышева, — проскрипел Йорик, — как я понимаю, тема наших сегодняшних занятий вас не увлекает.
Я принялась за рисунок, время от времени взглядывая на бусину. Наконец раздался звонок. Андрей тотчас же обернулся ко мне и, улыбаясь, сказал:
— Это тебе Крестный прислал. Велел отдать.
— Спа-асибо, — протянула я несколько опасливо. — Это который Великий Бессмертный?
Андрюша кивнул.
— Он сказал: ему больше не надо. Он, однако, умирать надумал.
— Как это «надумал»? Ты же говорил, он бессмертный?
— Так ему надоело, он говорит. Крестный сказал, если покажешь ее Бессмертному, он тебе обязательно поможет. У них так полагается. Только сказки это все, наверное, однако, — добавил Андрюша, вспомнив с некоторым опозданием о передовом материалистическом своем мировоззрении.
…Он еще говорил, а я мысленно прикидывала, что буду сейчас врать в учебной части и где загонять серебряный уполовник для поездки во владения товарища Норандия.



10.

…По проспекту Сталина процокал фаэтон дяди Нико. Зонтик с болтающейся бахромой рыжел над ним, как подсолнух. На бархатном сидении восседали американцы и щелкали фотоаппаратами.
Тень от магнолии удлинилась и переместилась поближе к этюднику. Дерево красовалось передо мной, бесстыже изогнув ствол; толстый корень, точно задранная кверху нога, был опутан бородами плюща; наверху сквозь темные глянецевитые листья светились дурманно пахнущие цветки с десертную тарелочку каждый.
Волоокий милиционер сошел к фонтанчику, намочил платок, отер шею, заглянул ко мне через плечо и восхитился:
— Хорошо рисуешь. Во проститутка! — прямо, как живой.
Фаэтон дяди Нико возвращался (по нему можно было проверять время. На этот раз фаэтон был загружен японцами.
Ждать дальше не имело смысла. Я выплеснула воду, захлопнула альбом и сунула его в этюдник. Значит, еще день прошел зря…
Но тут мой волоокий ценитель к чему-то прислушался, взлетел на ступени и замер, как истукан.
Из-за угла бесшумно вырулил ЗИМ и остановился перед магнолией. Три дверцы его распахнулись, оттуда высыпали трое усатиков во френчах и галифе, подскочили к четвертой, спеша распахнуть ее.
Из распахнутой ими дверцы высунулся изящный лайковый сапог. А затем, в белом, точно вершина Казбека, кителе, во весь исполинский рост встал перед нами сам товарищ Норандия. Слегка кивнув милиционеру, он начал всходить по ступеням. Больше у меня не оставалось ни секунды.
— Товарищ Норандия! — пискнула я каким-то абсолютно мне неизвестным — с переходами от хрипловатого к утробному — голосом.
Волоокий и усатик замерли. Товарищ Норандия медленно повернул в мою сторону круглый орлиный глаз и вопросил (в голосе его было изумление):
— Это ты ко мне говоришь?
— Да. К вам, то есть… вам. Это не вы обронили?
И, чувствуя себя последней идиоткой, я протянула ему на ладони мою глазастую бусину.



11.

Норандия стоял, возвышаясь над оторопелыми, готовыми меня сожрать холуями и, хмурясь, разглядывал лежащую у него на ладони бусину.
— Ну, чего стоишь? — бросил он мрачно. — Давай проходи. И джентельменски пропустил меня вперед.
Мы прошли мимо выронившей от изумления пудреницу Натэлы (свой второй приезд я объяснила родственникам Анги неотложной работой над дипломом) и вошли в кабинет. Кабинет был, как кабинет — со столом для заседаний, портретами, сейфом, графином и пр.
— Садись, рассказывай, — все так же мрачно бросил Норанлия. — Где взяла?
Я объяснила.
Норандия расстегнул верхний карман кителя, достал оттуда такую же точно, как у меня, бусину и невесело присвистнул.
— Так и есть! Дур-рак старый! — стукнул он кулаком по столу. — Надоело ему, видишь ли… Как это может быть надоело? — спросил он расстроено. — Тебе вот, например, надоело?
Я деликатно пожала плечами и не ответила; ясно было, что он вопрошает в воздух. Он сидел, надутый, сунув руки в карманы галифе и чем-то слегка напоминал Валеру Туренина, когда у того не ладилась работа.
— Ладно, — буркнул он наконец. — Давай, рассказывай, чего надо.
Я по возможности лаконично изложила мою к нему просьбу. Норандия слушал рассеянно, чиркая в настольном календаре какие-то загогулины, явно не слишком заинтересованный моим трагическим повествованием. Я замолчала. Сердце мое колотилось уже где-то, где ему совсем было не положено.
— Так, — сказал он после недолгого молчания. — Так ты чего хочешь? Чтоб я твой статуй обратно живой сделал? А зачем?
— То есть как это — зачем?! — От возмущения я даже забыла его бояться. — А если бы вас превратили в камень?!
— Ну, меня, положим, не превратишь, — высокомерно усмехнулся Норандия. — Да и вообще не каждого можно в статуй сделать. Вот тебя, например… — Он прищурился, внимательно вглядываясь в меня (я невольно похолодела). — Тебя в камень не превратишь, — процедил он задумчиво. — О! В фокстерьер, вот в кого я бы тебя сделал. Именно, в фокстерьер!
Тут, должно быть сообразно открывшейся мне, скрытой до этого мгновения моей фокстерьерной сути, я осмелела и заявила настолько твердым голосом, насколько сумела его таковым сделать:
— Ну, а как же Дженнаро? Его же вы превратили в камень?
— Какой такой Дженнаро? Что ты мне голову морочишь? — нахмурился Норандия.
— Тот, о котором я вам говорю. — Я твердо решила не дать сбить себя с толку. — Дженнаро, который увез вашу дочь Армиллу и которого вы после этого превратили в камень. Это было очень давно, может, вы и забыли, но это ничего не значит. Раз бусина у меня, вы должны исправить и оживить его, Автандил Амираньевич.
— У меня еще склероза нет! — рявкнул Автандил Амираньевич, сверкнув очью. — Я если что сделал, все помню. Я не говорю, что такой быть не может…
Тут он вдруг замолчал.
— Ты мне совсем голову заморочила со своим Дженнаром, — сказал он после раздумья. — Совсем не так его звали. — Рыжий такой?
— Я не знаю, рыжий он или не рыжий. Он теперь каменный (голос у меня дрогнул).
— Вспомнил. Спектакль из Тбилиси возили. Гоци написал, да? Очень все хорошо написал. Мне понравилось. Только моего не Дженнар звали. А так все правильно.
— Но это же не важно, Автандил Амираньевич! — воскликнула я, еще не веря своему счастью.
Но я, кажется, рано обрадовалась.
— Читать надо внимательно, дорогая, — назидательно сказал мне Норандия. — Я ведь только попугал немного. Ну, обозлился, конечно, — зачем девчонке голову дурил? Крадешь, так уж для себя! Да разве такого в камень превратишь? Он уже через два часа тепленький стал. А этого твоего я не знаю, кто превращал. Может, я, может, и не я. Стоит и пускай стоит. Как говорит Сосо… говорил то есть: «Ест человек — ест проблэм, нэт человек — нэт проблэм».
Меня почему-то не слишком утешило еще одно гениальное изречение покойного Сосо. Я сидела, обескураженная. Автандил Амираньевич, желая меня утешить, подсунул мне под нос вазу с персиками и сам впился зубами в один из них. Персики были чудные, но я жевала больше из вежливости. Скорбный детский рот каменного юноши стоял перед моим взором. «Ждет своего часа и надеется…»
— Ну, ладно, — все-таки сочувствуя, сказал Норандия. — Да где ты взяла этот статуй?
— Я нигде не взяла. Он просто стоит в Эрмитаже.
— Где-где?! — неожиданно заинтересовался Норандия.
— В Эрмитаже. В отделе «Связь Рима с Закавказьем». Рядом с находками на озере Ван, — неизвестно для чего уточнила я.
И внезапно громовый хохот сотряс стены кабинета. Люстра над нашей головой закачалась, жалобно звеня подвесками. Я глядела на покатывающуюся в кресле исполинскую фигуру председателя облисполкома и вдруг поняла: …Да! Земля наша оледенеет, небо свернется фунтиком, звезды горохом посыплются с насиженных мест, а этому все будет мало и не надоест жить!
В кабинет заглянула перепуганная Натэла. Норандия, не переставая ржать, махнул рукой, и она исчезла.
— Ладно! — стукнул он кулаком по столу. — Давай! Превращай! Ой, не могу! — Он снова зашелся в хохоте. — Ну, Головастик! Будешь меня помнить! В школу еще ходили — давно, в Вавилон… шутки все надо мной строил, понимаешь. Ничего! Пусть теперь побегает, если такой ученый…
Он схватил бусину (она все также лежала на столе), повертел между пальцами, дыхнул на один из глазков, отчего тот засветился вовсе уж нестерпимым блеском, и деловито принялся наставлять меня.
— Держи. На вот, заверни, — он оторвал листок из блокнота и, обернув бусину, протянул ее мне (даже и сквозь бумагу она теперь были горячей). — Значит так. Приложишь глазком сначала вот тут, — он пощелкал себя по бритому темени, — «сахасрáра» называется, слыхала? Потом сюда, — он ткнул пальцем в середину лба, — «áджна», «áджна» — Третий глаз. Уй! Она чакры не знает! Ну, ладно. Главное запомни: сюда, сюда и сюда, — он еще раз для верности пощелкал себя пальцами по макушке, по лбу и под ребрами, — «анахáта». Запомнила? Затем так… Сразу даешь коньяк.
Не вставая с места, Норандия открыл сейф за своей спиной, вытащил из-за папок бутылку (бутылка была пузатенькая с непонятной надписью и звездочками, звездочки я потом несколько раз принималась считать, но каждый раз сбивалась)…
— Немного, — он показал уровень (мне показалось — порядком). — Затем бульон. Крепкий! Термос есть? Купишь. Быстро все надо. Тоже немного, но крепкий. Потом — ну, минут через пятнадцать, опять покушать. Хорошо покушать! И выпить, конечно, опять. Поняла?
Я кивала головой, медленно прикидывая, как я все это буду проделывать в условиях Эрмитажа, и что скажут моя урартовая бабка или заблудившиеся посетители, ежели таковые меня за всеми этими манипуляциями застукают. Но у меня мелькнуло еще одно соображение, и я вконец растерялась.
— Ну что еще? — зорко взглянул на меня Норандия.
— А как же… Я ведь не знаю латыни. Или…
— Чакры прочистишь, все понимать станет, — перебил мои сомнения Норандия. — Покушает, тогда, само собой, объяснишь ему, как у нас тут что, без этого нельзя. Дальше пусть сам соображает. Все поняла?
— Спасибо вам огромное, Амиран Автанд… то есть…
— Ладно, чего там.
Автандил Амираньевич был явно (непонятно чем) ужасно доволен и весь так и колыхался от теперь уже негромкого смеха. В глазах его плясали чертики.
Я упихала бутылку в свою торбу, бормоча слова благодарности, и взялась уже было за ручку двери.
— Подожли, эй! — крикнул он мне внезапно.
Я оглянулась.
— Паспорт! — гаркнул он громовым голосом.
Он щелкнул пальцами. На ладони его лежал новехонький паспорт. Товарищ Норандия схватил ручку, расписался, извлек из кармана печать, дохнул на нее (печать от этого почему-то не засветилась), прихлопнул и помахал в воздухе, давая просохнуть подписи.
— Один ученый, из Ленинграда, — сказал он мне наставительно, — между прочим, очень умный мужчина, мы тут пили с ним (как выяснилось позже — Лев Николаевич Гумилев) говорит так: «Человек состоит из души, тела и паспорт. Понятно? А прописка пускай здесь будет. Ну, там женится или как, а пока так. Держи.
Я взглянула на документ с недоумением: кроме подписи и печати на первой страничке не было ничего, даже кусочек фотобумаги под печатью был белым.
Норандия ободряюще улыбнулся мне.
— Не волнуйся, дорогая. Чакры прочистишь, и фамилия, какой надо, и личико — все будет!

Ни кастрюли с висюльками на голове, ни импортной занавески вокруг чресел, о коих повествовала Натэла, не было на нем сейчас. Но ни китель, ни стол для заседаний не скрывали сейчас от меня его сути: могучий, бессмертный чародей Норандо, великий владыка Колхиды возвышался передо мной, протягивая мне на ладони паспорт с местной пропиской!



12.

…День я не выбирала. Но то ли стараньями товарища Норандия, то ли вообще пошла уже такая планида, но в то утро на третьем этаже открылись десять лет уже как заточенные крамольные французы и прибывшие к ним в гости из Москвы ради такого случая — «Девочка на шаре» и «Красные виноградники». Так что, буде бы мне это понадобилось, из Эрмитажа в этот день вполне можно было бы упереть хоть Юпитера из Античного зала (ежели, конечно, суметь подобрать для него штаны нужного размера…).
Но это сейчас я могу шутить, а тогда… Никому не пожелаю пережить того ужаса, который испытала я, когда, проделав все нужное (подставив стул, коснувшись бусиной этих самых «сахасрар» и прочего), я вдруг увидела, как ладони его медленно опускаются, приоткрывая веки, и становятся видны зрачки…
Видимо, страх перед урартовой бабулей все же превозмог, и только поэтому я не заорала. Но и в то короткое мгновение все во мне взвыло: «Не он! Не надо…» Бусина выпала из моих рук и покатилась куда-то под стенды…
Но тут он покачнулся, жалость полоснула меня и привела в себя. И дальше я уже делала все, как нужно: отпаивала его коньяком и бульоном, торопливо переодевала и, преодолевая ужас, подставляла плечо под его холодную тяжелую руку и даже шептала слова ободрения…

Келлиха и Туренина мы повстречали, когда я, уже вконец измотанная под тяжестью своего спутника, волокла его от Октябрьской лестницы через сумрак Античных переходов, полупустых Малахитового, Георгиевского и Тронных залов на Иорданскую лестницу, а навстречу нам, гремя и галдя, уже неслись толпы жаждущих вкусить от доселе запретного плода экскурсантов, растерянных провинциальных одиночек и цокающих копытцами экскурсоводок…
— Привет! — окликнул нас Геша. — Вы уже оттуда? Чего так быстро? Ты что ли ногу подвернул? Давай помогу.
Но тут Валера, окинув нашу плачевную пару зорким взглядом реалистического фантаста (или фантастического реалиста, если вам больше нравится) к полному моему изумлению все мгновенно расставил по своим местам.
— Не, Геш, — проворковал он безмятежно, — это не иначе Людмила статуй свой драгоценный уперла-таки. Что, скажешь, не угадал? Геш, не убегут от нас «Виноградники». Тут посерьезней дело. Вы сейчас куда? В буфет? О! В самый раз. Подставляй плечо.

Валера разлил остатки коньяка по стаканам.
— Гешка, давай за Людмилу. Что ни говори, а она все ж таки молодец. Выше нос, Люська. Прóзит!
Валерий сидел напротив нас, уже почти отрезвевший и, кажется, молча, мужественно боролся со вновь накатившим на него осознанием стрясшейся с ним несправедливостью преследующей его судьбы. Услышав родное слово, он поднял голову и процедил с кривой улыбочкой:
— Ничего. Я и здесь не пропаду. Как-нибудь да устроюсь.
— А как же, — кивнул Валера. — Ты, да не устроишься!
— Это чей дворец? — осведомился Валерий (похоже, что он уже начал обдумывать первые шаги к будущему своему устройству).
Геша прыснул.
— Долго объяснять, — рассеянно ответил Туренин, прислушиваясь к чему-то.
Не знаю уж, почему, но как раз я (должно быть от расстройства) полностью почему-то утратила сознание уголовной наказуемости совершенного мной деяния и думать забыла о какой-либо опасности. Но тут же и я с тревогой обратила, наконец, внимание на чьи-то взволнованные голоса, доносящиеся к нам со стороны Растреллиевой галереи.
— Все, ребятишечки, допивайте и дуем отсюда, — деловито распорядился Валера. — Геш, предки твои еще на гастролях? На пару дней ханурика этого к тебе нельзя?

Но было уже поздно. Геша не успел ответить, как дверь распахнулась и в помещение влетела рыдающая экскурсоводка с шлепающей позади нее урартовой бабкой. А за ними, галантно пропустив их впереди себя, стремительно шел прямо к нашему столику Директор Эрмитажа.
Вид его был грозен. Кулаки засунуты в карманы синего распахнутого халата, надетого поверх элегантной тройки. Глаза из-под сивых бровей метали молнии. Белая, как снег, борода, развевалась.
Совершенно помертвелый Валерий с расширенными ужасом зрачками начал вставать ему навстречу… Но Иосиф Абгарович на него даже не взглянул.
— Так-с, — сказал он, в упор глядя на меня и подбрасывая на ладони мою злосчастную бусину. — Много я на своем долгом веку видел дур, милая барышня, но чтоб такой!.. Отлично проделано, ничего не скажешь. Преклоняюсь… Ну, а «caviãt» вы, надо полагать, перевели, как «быть бережным»?
— Да-а, а… Ой! — ахнула я. — А надо было, как «остерегаться от»?!
— Увы, детка моя. Так что это и моя вина. Впрочем, что теперь толковать, одним больше, одним меньше, большая ли разница… — Орбели устало махнул рукой и невесело усмехнулся (и у меня почему-то екнуло сердце от горькой его усмешки)…
— Анна Викторовна, — обернулся он к рыдающей экскурсоводке, — выпейте валерьянки и подготовьте акт о списании. Я, кажется, не раз объяснял, что ни малейшей ценности данный экспонат не представляет. Самое место ему было в запаснике! — бросил он мне с досадой. И так и не взглянув на полумертвого от ужаса бывшего своего массажиста, повернулся на каблуках и в сопровождении своей свиты покинул кафе.



14.
(эпилог)

Недаром кольнуло меня дурное предчувствие от усталого жеста Орбели. Вот и еще один глазок погас на отобранной им у меня бусине Бессмертных…
И когда случается мне теперь бывать на Богословском кладбище и слева от входа видеть великолепное надгробие из черного гранита с чеканным профилем старого мудрого армянина над витиеватой золотой вязью неизвестного мне языка, я не могу отделаться от тревожной мысли, что если и Иосифу Абгаровичу Орбели так же, как и неведомому мне далекому нанайскому шаману, в конце концов, прискучила их бессмертная жизнь, то и я в какой-то мере виновата в этом тоже…
Нашего Валеры тоже уже нет на этом свете. Два раза врачам удавалось вытащить его с  т о г о, но в третий раз он-таки добился своего (в прямом и переносном смысле) и врезался со своим мотоциклом в стену уже окончательно. Нам остались его светоносные холсты, в каждом сантиметре которых дышит странная неведомая другим жизнь. Но Валера был ленив, грунтовал работы тяп-ляп, и я со страхом думаю о том, что, в конце концов, они могут погаснуть.
А вспомнила я всю эту бредятину вот почему: на днях в «Вечорке» проскользнула заметка об открывшемся литературном объединении при Объединении бань. Вот любопытно, кто там у них курирует, ежели не секрет?

1990