А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я #    библиография



Вернуться на предыдущую страницу

   Антология

   
Владимир ПЛАМЕНЕВСКИЙ — поэт. Родился в 1946 году в Севастополе, в семье морского офицера, там же закончил художественную школу, затем перебрался в Ленинград, где сходился в разных литобъединениях то с Бродским, то с Горбовским. Его книги — "Здравствуйте вечно", "Затевается братство", "Попросту я вас люблю", "Из области повышенного риска", "Избранное".



— Только прошу вас: будьте с ним понежнее, — предупредил Анатолий Кобенков, устроитель фестивалей поэзии на Байкале. Путь наш лежал (а было это в 2003 году) к человеку легендарному — создателю приюта для художников в поселке Листвянка Владимиру Пламеневскому. Обходя его картинную галерею, разделяющую позвонками домиков сведенные лопатки сопок и взглядывая с перекидных мостков на еще усмиренный льдом Байкал, который перетекал в неподвластной дали в белесые призраки Саян, я тогда подумал, что Листвянка, конечно же, сравнима с Коктебелем Макса Волошина, но пройдет время, и духовный труд какого-нибудь сходного подвижника будут сопоставлять с Пламеневским.
Увы, времени прошло с нашего знакомства немного — месяц, наверное, с небольшим. Некого пока с Пламеневским сравнивать. Всем дикороссам — авторам книги "Приют неизвестных поэтов" — он подарил тогда по аудиокассете — крохотному саркофагу своего большого голоса. Сам хозяин арт-галереи разговаривал уже свистящим шепотом. Ниже вы прочтете его гениальное, написанное в предчувствии ухода, но ищущее вариант преодоления: "Я зацеплюсь за луч. За твой пароль. За голос…"
Как рассказал Кобенков, Пламеневский с восторгом прочитал книгу дикороссов, точно тот самый "пароль", и даже молвил: "Я опять поверил в поэзию!.." Он попробовал "зацепиться за луч", за услышанные родственные голоса… Однако бездна болезни, или болезнь бездны, видимо, эту перекличку пересилила.

Юрий Беликов



ПОСЛЕДНЯЯ ЖИЗНЬ

А жизнь последнюю я жить решил в крестьянстве,
Чтоб руку положить на твердый лоб коня
И ветер ветряком добыть из щек пространства,
И огород взрастить, и смысл постичь огня.

Когда я жизнь прожил средь моряков суровых,
То голос напрягал и знал закон волны,
Тогда я не обрюзг, я бронзов был и ловок,
И брызги на баркас летели, зелены!

Когда я жизнь прожил средь каменщиков пыльных,
То воду подносил и гипс мешал рукой.
Когда я жил две жизни среди ссыльных,
Душа грубела, покрываясь шелухой.

Я с фотокамерой прошел по жизни третьей.
Вытаскивая свет из общих темных мест,
Я длиннофокусником суть искал в портрете,
Был выгнут блик, и сумрак шел в замес!

Когда я жизнь прожил среди пустой богемы,
Катился на меня вина девятый вал,
И вопль тоски, звериной вечной темы
Сидел внутри, изнанку тела рвал…

Но жизнь последнюю я жить решил в крестьянстве,
Чтоб руку положить на твердый корешок
Тех малочисленных, взращенных в постоянстве,
Тех крепких, как листвяк, тех выстраданных строк.



* * *

Когда мой хранитель плюет из-за хляби застойной
Мне прямо на кепку и рты разевают разини,
Храни меня, Боже, — погибнуть в болоте достойно,
Храни меня, Боже, — не кануть навеки в трясине.

Шатаюсь по кругу и, право, не вижу порога,
Где встретит меня золотой колокольчик. Однако
В пропитое сердце легла золотая дорога,
По коей бежит на закат золотая собака.

А ближе к поселку стоит голубая корова,
Повернута к солнцу библейская синяя выя,
И солнце в рогах как монаршья играет корона,
И белое время течет в золотистое вымя.

Припасть бы к нему и напиться сквозь пыль золотую
Разумного млека, чтоб пахотой жить, а не песней.
Но нет, я погибну в беспамятстве: рожицу злую
Мне корчит хранитель, плюя из-за хляби небесной.

Беги же, собака, и пусть тебя любят бродяги,
Их гений, к несчастью, уже не востребован жизнью.
Лишь сон золотой их течет сквозь колтун по коряге,
Питая землицу любовью и к Богу, и к слизню.



ДОЖДЬ

И небо решило тогда расколоться,
И вылетел в небо связной из колодца,
Проверил запасы и крикнул: "Пошел!"
Задергались молнии, треснули тучи,
Из трещины голос раздался певучий,
И дождь величаво вошел, как посол.

Мы ждали его терпеливо и долго.
Летела, как ангел, по улице "Волга",
Из лужи воздев водяные крыла;
Мы этих послов принимали как надо,
Ни личной охраны там нет, ни парада:
А что им терять — ни двора, ни кола!

Там только сидят лилипуты на лесенке
С ковшами воды и веселые песенки
Под чмоканье, шутки и брызги поют.
Им сладко от этой случайной работы,
Не пишут правительствам грозные ноты,
А просто поют и соседям дают

Такую же в небе проделать работу.
Алжир, Армавир, Туапсе, Туамоту
Окупят усилья такие с лихвой:
Как только уйдут водолеи на роздых,
В кладовках тотчас же накопится воздух —
Светлейший, ручейный, ничей — мировой!

Поэтому — к черту угрозы, пароли!
Уверен — не выронят зеркало тролли,
Их запросто вышвырнет наш лилипут
В космический мрак,
и пускай в этой драме
Носы приставляют к кривой амальгаме
И в ярости слезы бесплодные льют.



ЭТО ВРЕМЯ

Если честно признаться, я ночью проснусь и кричу.
Если честно признаться, я ближе продвинулся к бездне.
Но признаться — кому? Это блажь — лепетать палачу,
Чтоб он точку не ставил в конце этой сумрачной песни.

По оврагам летят голубые стрекозы. Вода
Пахнет тайной и тиной, и средне-возвышенной ленью.
Из российского тюбика выдавлен смех навсегда,
Он засох на портрете уже четырех поколений.

Над Шаманской скалою кровавая светит луна.
Над Чернобыльской степью в два пальца свистят мародеры.
По сибирскому тракту дрожат мужики с бодуна,
И лежат, замерзая, на спальниках злые шоферы.

Если честно признаться — к нам тихо подкрался распад.
Аполлона тошнит в закутке, где в почете насилье.
Нет ни друга впотьмах, ни жены. И тому, кто распят,
Мы последних сто лет сокровенных свечей не носили.

Хоть нам в лоб, хоть под дых, хоть залей ацетоном глаза!
В Уругвай увези! Не давай ни молитвы, ни хлеба —
Не проснемся вовек, а проснемся — зевнем в небеса
И глядим — полыхнет ли от выдоха нашего небо.

Поцелуи, психушки, молитвы, побои, Гулаг,
Паранойя борьбы, метафизика сытого рая…
Наш спаситель — Калашников. Наш вдохновитель — кулак.
Что ты жадно глядишь на дорогу, кастетом играя?!

Что ты ищешь во мгле? Одинокую душу мою?
Или хочешь найти одиноко стоящую крышу?..
Я напротив тебя безо всякой надежды стою
И в пещерах глазниц даже искорки малой не вижу.



* * *

Я долго на запад смотрел, но затем повернулся назад.
Бурятский хребет выползал, золотою каймой осиян.
Залив баргузинский меня отразил, бормоча: "Да ведь ты азиат, —
Есть звон тетивы и восточная одурь в крови россиян…"

Как часто ночами в азийских снегах остроскулая воет душа!
Как часто хватается пьяная удаль за нож!
Таежница Рита, как пахнет твоя черемша!
Опять ты торгуешь, опять послезавтра запьешь!

Чего тут не сыщешь! — то злоба сидит под кустом,
Припала к поганке беззубым пупырчатым ртом,
То птенчик свободы в высоких гнездовьях рожден —
Иглою ствола к небесам он уже пригвожден!

То речка кристальная вьется и стонет от драг, —
Еще бы не виться — могуч производственный гнет.
Тут все величаво — тут если дурак, то дурак!
А если силач — то столбы телеграфные гнет.

Но придурь не вечна — продуют изнанку ветра.
Овчинка поистине выделки стоит. Гляди:
Хитер наш Емеля — он чинит оградку с утра,
Он точит, тачает, он лук собирает с гряды!

Мне нравится эта восточная прочная ширь!
Я в мае люблю водосточную эту Сибирь,
И бабьего лета поблажки, и скучный октябрьский лес,
И микрорайон, под январский положенный пресс!

Я долго на запад смотрел, но потом оглянулся назад.
Ты, мой собеседник, стоял предо мною как брат.
Я шапку снимаю, желая к тебе обратиться.
Пора нам — в глаза. Чтобы вспомнить свое побратимство.



* * *
Парень пластмассовым вензелем лупит ковер, Будто бы пульс прерывается. Девки с глазами огромными, как у коров, По двору вечером шляются. В двери подъездов суется худой почтальон, Вести худые и толстые вести неся сквозь резину пространства. Солнце болтается в мареве, как эталон Непостоянства. Зыбко и хрупко, и нет ни идей, ни души. Мусорщик прет на подножке, бесстрастен и звонок… Но погляди в эти лица внимательно — как хороши! Все впереди — они просто помяты спросонок. Мечут мальчишки карманные ножики в ствол. Дерево плачет и жить умоляет по-братски. Я им грожу указательным пальцем: подумайте, мол… Сам понимая, что тон мною выбран дурацкий. Парень с ковром на плече одиноко идет на таран Двери парадной. Он расценен из окошка как "скучный баран" Бабой нарядной. В арке напротив качается мрачный атлант. Мир перед ним растворяется, как Атлантида. Это знакомый художник опять зарывает талант, Дома готовит уже монологи кариатида. Плачем, смеемся, клянемся, ругаемся, врем, Копим, работаем, деньги швыряем по-барски… Мальчик склонился в окошке над букварем, И загорается взгляд его русско-татарский…


НОЧЬ НА БАЙКАЛЕ

Празднуя или тоскуя,
звезда колебалась в осоке,
Ночью сидел я
в серебряной мгле Чивуркуя.
Как в мастерской при создании мира
в поселке
дизель гудел,
для создателя свет образуя.

Ночь бормотала невнятно,
как женщина под образами.
Выгиб священного моря
был в олове лунном.
Гнулся во тьме горизонт,
золотую тропу обрезая.
Розовый омуль царил под водою
в распаде валунном.

Благословлял я того,
кто мне дал созерцать эти горы.
Тридцать один отпустил —
засветил их свечами из воска.
Трон подарил в виде черной коряги,
рассыпал глаголы.
— Трать осторожно, — велел
и тетрадь разлинеил в полоску.

Не проносил ни восторга, ни слез,
ни раскаянья мимо,
мемориальное сердце зажег
и омыл его теплою кровью.
А на бурятской холстине, как мастер, неумолимо
первым лучом проявил чивуркуйские кровли.



* * *

Над пропастью. Уже утратив робость.
Где два глагола: падать и пропасть.
Ты посвети туда. В утробу. Прямо в пропасть.
И мне туда, я знаю, не упасть.

Я зацеплюсь за луч. За твой пароль. За голос.
И кашляя навзрыд, порву смертельный круг.
И горло зацветет, в свою вмещая полость
Свет золотой, какой-то новый звук.

Я жить хочу. Я жить хочу счастливо.
Я вырвусь. Подтянусь, подай мне только знак.
О, только бы трава на краешке обрыва
Была крепка и прочен известняк!

Звезду пошли, чтоб сердце укололось
И встрепенулось так, чтоб ту звезду достать.

…А если и умру — последним будет голос
твой надо мной хотя б три дня стоять.



* * *
Матерь Пресвятая, матерь Пресвятая, смилуйся и помоги мне. Шепот твой горячий на губах пустынных снова и снова. Три свечи растают, три ствола погибнут в молчаливом гимне: дерево из крика, дерево из плача, а последнее — спокойно, вишнево… Был насмешник, был бродяга, шлялся по миру. Ветер окровавил лезвием серебряным Слово. И возникли песни — Матерь пресвятая, помилуй! — Первая — из крика, вторая — из плача, а последняя — спокойна, вишнева.


СМЕРТЬ САДА
Сад не любил ее. Сад предан был Андрею. И, несмотря на то, что сколько лет С упрямством нянечки, над грядкою старея, Она работала — сад все сводил на нет. Как будто бы назло не созревал крыжовник. Кружились вороны, собою застя свет… Но приходил Андрей. И сад завороженно Следил за ним, стонал и прогибался вслед. Как мужу и жене теперь понять друг друга? — В их жизнь вмешался сад! Причем, несправедлив, Он грубо отвергал все, чем жила супруга, — Он к мужу простирал худые руки слив! Особенно цветник был по уши влюбленным. Бегония цвела, и даже злой пырей Юлил щенком, махал хвостом зеленым, Когда — избранник их — в окне мелькал Андрей. А он ведь никогда не брал лопату в руки! Действительно ли Бог лампаду в нем возжег? А если нет — зачем нарциссы шли на муки, И почему при нем листву бросало в шок? Цветы страдали от его командировок. В их световодах свет, скуля, все время гас. Но в день, когда был встречи миг дарован, Смеялся георгин, пион пускался в пляс! А ночью — Страх. И в душных снах — тревога. В заядлой темени цветы бросало в жар: Дорога их любви струилась вниз отлого… Андрея и себя им было как-то жаль. ………………………………………………………. А ведь Андрея нет в живых уже лет восемь. И мне его рассказывала дочь О том, что в день, когда он умер — сбросил Сад все цветы и все листочки прочь! Он умер вместе с ним. Ну а на этом месте Женою через год насажен новый сад. Он ею приручен. И проживет лет двести. Доходен и умыт. И любит всех подряд.


* * *

В. Болтенкову

Собака залает в распадке, откликнется ворон.
И мы не устанем восходу опять поражаться.
И станет понятно, что люк в это небо отворен…
Но пахнет земля и зовет к ней навеки прижаться!

Когда полетим мы по этой трубе поднебесной,
Простивши друг друга и за руки взявшись навечно,
Мы вспомним, заплакав, о нашей прародине тесной,
О всей этой мелочи, чудной такой, человечной…

И хочется трогать перила точеные, грядку,
Кувшин керамический, лестницу, шланг под напором, —
И хочется мир перечислить в тетрадь по порядку
Пред тем, как проститься с байкальским и крымским простором! —
Хотя бы Барокко иркутского свет (с флорентийским размахом!)
Хотя бы Италию — (крупно, с ангарскою мощью!)
И степь (мастихином) — с крутым симферопольским маком,
И тот известняк Инкерманский — (сухою ладонью на ощупь)…

Прощайте, прощайте, калитка вселенной открыта,
Как жалко, как грустно, как хочется крикнуть: до встречи!..
И только Байкал, как осколок лежит лазурита.
И длинное — О! — как осколок законченной речи.



* * *

В центре Байкала под крики отчаянных чаек
Хочется выть от восторга, от этого буйства —
От баргузинства, ольхонства, от чивыркуйства! —
(нашим понятно, не наши пускай изучают…)



Публикацию подготовил Юрий Беликов